Паровоз в Афстралию



Писала и снималась наш редактор nepurgen.

Фотографировал dimbl4, ранее замеченный в нарядах хэра Ройша.


Паровоз в Афстралию

Воздух рано или поздно закончится — даже в выстуженном, исчерченном сквозняками помещении, — если курить без перерывов.

Хикеракли непременно превратил бы эту очевидную истину в прописную, добавил ей народной напевности и мнимой весомости… Хорошо, в общем, что Хикеракли рядом не было — видеть его не осталось никаких сил.

Сил не осталось и для любых иных встреч, но стыдному обмороку с неизвестными последствиями — грохот упавшего вместе со стулом тела, лязг обреза, перепуганный часовой? — Твирин предпочёл риск столкнуться с чьим-нибудь накалывающим на себя взглядом. На чужие взгляды накалываться осталось недолго, скоро большинство из них потухнет и упадёт в петербержскую почву — по его, Твирина, вине.

Не глядя кивнув караульному — пляшущие перед лицом серые точки почти слились в непроглядные пятна, — Твирин вывалился из казарм в зимний воздух, тотчас взрезавший наполненные дымом лёгкие. Вокруг наблюдалось неправдоподобное для столь позднего часа затишье — рассвет зимой ранним не бывает, это хорошо помнит не Твирин — Тима Ивин — по унылым купеческим годам, до минуты расписанным. «Кто рано встаёт, тому...»

При мысли о Хикеракли — а кто это мог быть ещё? — Твирин покрепче перехватил обрез.

Ни думать о Хикеракли, ни видеть его — нет, Твирин не может.

Нет, Твирин мог бы, не имей он в анамнезе Тимофея Ивина.

Так уж получилось, что имеющий в анамнезе Тимофея Ивина Твирин бесконечно совершает именно в адрес Хикеракли подлости.

Не Твирин, конечно, делает эти поступки подлостями, а имеющийся в анамнезе Тимофей Ивин — и отчасти сам Хикеракли. Опутавший себя разлохмаченными, вросшими в плоть, стянувшими грудь нитями Хикеракли — придумал себе из Тимофея Ивина некого Тимку, ввязал его в затейливый узор, на шею Твирину накинул…

На этих нитях ничего не сыграешь, Хикеракли, играют на струнах, а они так не вяжутся. Струнам натяжение нужно и свобода колебаний — то, чего у твоей паутины нет. Ты бы сам так и сказал, если б видел, что поддерживает клонящуюся к земле, уж сколько суток бессонную голову, помогает взрезанным лёгким не опадать сухими листьями с промороженных деревьев.

Взрезанным лёгким — или бессонной голове? — вновь потребовались папиросы. Возвращаться так скоро в дымное помещение с укоризненно темнеющим углом не хотелось, и Твирин направился в лес за казармами, лишь мазнув взглядом по презрительно изучившим его караульным — узнали, однако, поравнявшись, неподдельной своей радостью обожгли. Кроме тех караульных, никого в целой части не наблюдалось — должно быть, остальные солдаты готовились к возможному прибытию Резервной Армии. Приманил которую под стены петербержских казарм он, Твирин.

Если бы не Тимофей Ивин… Нет, Тимофей Ивин здесь как раз ни при чём.

Спичка — вторая, третья уже — так отчаянно сыпала искрами на покрытую чем-то бурым и хрустящим землю, что Твирин невольно подумал: хорошо, что зима, хоть пожара не будет.

Какой уж вам, господин Твирин, ещё нужен пожар?

С лесной стороны казарм тянулась длинная бетонная стена — явно старая: не вчера, выходит, пришла кому-то в голову — генералу Скворцову или Йорбу? — мысль, что в Петерберг или из него можно проникнуть через прорехи в казарменных корпусах — и не спасут ружья с обрезами, псы и рельсы.

К этой стене самого Твирина — и столько проблем сразу решилось бы.

По крайней мере, Революционный Комитет после расстрела графа Тепловодищева обсуждал это предложение — Андрей не говорил прямо, но много ли нужно ума, чтобы восстановить ход беседы из его мрачных недомолвок?

Ума — немного, а вот Тимофей Ивин всё-таки нужен. Андрей ведь ивинский друг детства, не твиринский.

У Твирина вообще детства не было. Не полагается ему, стало быть, и старости.

Сучок в папиросе сердито и громко стрельнул — Твирин вышел из оцепенения и передёрнулся уже от холода. Но шинели не застегнул — что-то внутри противилось полному облачению в форму Охраны Петерберга. Твирин не имеет права на эту шинель, что бы о том ни думал Крапников или любой другой солдат — в искренней и обжигающей своей радости, в смертной — для Тепловодищева, к примеру, — своей любви.

Твирин — не рядовой Охраны Петерберга, не ефрейтор — а от полковничьей шинели он сам брезгливо отказался. Кто он, Твирин? Что об этом думает Революционный Комитет? Что бы здесь сочинил Хикеракли?

Петербержской гвардии кавалер Твирин. Старший ухажёр Охраны Петерберга.

Крепко перехваченный за ствол обрез подмигнул стеклянным бликом и обернулся бутылкой с твировым бальзамом. Смутившийся было — самого себя, собственной глупости и дурноты, позволившим перепутать средства для забвения, — Твирин быстро успокоился. Может, это и к лучшему, что он оказался в лесу с бутылкой, а не с обрезом — довольно спаивать потемневшие уже от горя и унижения половицы, иначе скоро из-под них полезут такие шельмы, что портовые тавры покажутся понятной и родной бедой. И не бедой вовсе — может, даже защитой от неведомых шельм.

Одна шельма, впрочем, уже вылезла — но не из угла, а из скромного купеческого воспитанника Тимофея. Вылезла, расправила клочковатую рыжую бороду и принялась с истинно росской сдержанностью, спокойствием, скупыми движениями, убийственно короткими жестами казнить — нельзя помиловать — членов Городского Совета. Европейских наместников. Представителей Четвёртого Патриархата. И даже полковников — словом, всех, кто посмел покуситься на честь Охраны Петерберга.

Рассуждавший о женских прелестях Охраны Петерберга Хикеракли так и стоял перед глазами, неуловимо перетекая в господина Солосье и возвращаясь в себя. Зрелище было настолько живым и пугающим, что Твирин — не Тимофей ли Ивин? — резко запрокинул голову и обжёг горло полыхнувшим на солнце огненным глотком.

Помогло — зажившие было лепестки лёгких скрутило кашлем, морок рассеялся…

Морок рассеялся, а полный апломба голос Хикеракли в голове остался.

«Ты ведь, Тимка, — фамильярничал по-прежнему безо всякого на то позволения Хикеракли, — и правда с солдатами носишься, как с девкой какой. И не с девками — это ж и я могу, поболтать, тут шуточку вставить, там подмигнуть, а здесь и уважение-с проявить, — а с девкой, кол-лек-тив-ной, понимаешь? Кто в ейную сторону косо посмотрит — сразу голову с плеч долой! Кто пятернёй по заду скользнёт — оторвать тому пятерню. А если кто голос повысит — всей семьёю на расстрел и конфискация-с в придачу.

И я тебя ведь не осуждаю, Тимка, может, ты и прав, а девке той защита — даром что сама при ружье — очень даже нужна, она — с ружьём-то в обнимку — ночами рыдает, и жизнь ей не мила. Да только если на всякое кривое слово да косой взгляд в её сторону головы летят, то любая девка, самая что ни на есть благоразумная, с жиру взбесится — так с бабами всегда и бывает. И ежели девка-то не своя, а чужая, то можешь, конечно, потакать её капризам, баловать широкими жестами — а потом и в кусты, и пусть кто другой разбирается. А ежели от-вет-ствен-но подходить — так ведь и твёрдость иногда проявлять надобно».

И был этот морочный Хикеракли — при всей грубости, неуклюжести, однотонности своих формулировок — прав, наверняка прав, конечно прав. Да только как ему объяснить, что мыслит Твирин — так же неуклюже, грубо, однобоко и однообразно — совсем другими категориями и образами, и нет в его мыслях и ощущениях никаких коллективных девок, никаких чести и ответственности, никаких лохматых нитей и липкой их паутины — а есть только чистая стихия, да камертон, её улавливающий, да Твирин-инструмент. И не может тот, у кого вместо стержня внутри камертон, проявить твёрдость. И никак нельзя растолковать, что в дыру между двух штырей, зияющую вместо позвоночника, проваливается критическая разница между потребным и необходимым. У солдат Охраны Петерберга была потребность воспротивиться наглому столичному аристократу — но так ли уж необходимо им умирать от орудий и рук Резервной Армии, отправленной покарать непокорных?

Твирин не знал — камертон в лесу безмолвствовал, да и не брал никогда такую частоту, — но почувствовал, что пора возвращаться. С початым, но не вылитым бальзамом: к даме — пусть коллективной и метафорической — не принято ведь приходить с пустыми руками?

Вдоль бетонной стены и Мокрого, мимо казарм, где Твирин оставил дым, обрез и шельм в углу, тянулись к Западной части старые, давно заброшенные рельсы. Бездумно скользнув по ним взглядом, он обнаружил над деревьями дымок и пошёл проверить — только пожара сейчас не хватало, — что же случилось. Зрелище, открывшееся взгляду, было столь естественным и одновременно пугающе фантастичным, что мгновенно забылись, будто зажили царапины на лице и руках от покрытых колким инеем веток.

Заброшенный путь ветвился и оканчивался пучком запасных линий, связанных неожиданно новым с виду полустанком. На рельсах стояли вагоны — то гружёные, то пустые, а то и вовсе распиленные. Кое-где и самих рельс не было — кто-то методично их вырезал, лишая слепые, невыносимо лёгкие поезда последних шансов на побег. На одном из таких нелепых, обрубленных со всех сторон участков пути стоял паровоз — и пускал из трубы неуместный в этих мертвенных декорациях жизнерадостный дым.

Твирин подошёл поближе, разглядывая на слепом лице паровоза уже полустёршегося грифона и замечая против воли, что орхидея пошла бы ему больше. Орхидея смотрится уместней многого — грифона на паровозе или монетке, астры или гвоздики в петлице гражданского сюртука, Твирина, пришпиленного собственным камертоном к лацкану солдатской шинели… Если бы можно было притвориться орхидеей — или же просто исчезнуть, сесть на этот проклятый паровоз и уехать к лешему в Афстралию вместе с полуистлевшим грифоном.

Не так уж плохо учился тогда ещё Тима Ивин в Академии, чтобы не знать — по рельсам, обрывающимся в пустоту, на паровозе ни в какую Афстралию не попасть. Но камертону, не ведающему разницы между потребностью и необходимостью, было виднее: если Твирин правда воплотил надежду, чаяния, честь и достоинство Охраны Петерберга — если Охрана Петерберга воплотила всё это из купеческого воспитанника Тимы Ивина, поддавшегося однажды камертону, — то расстрел оного у бетонной стены стал бы символическим расстрелом солдатской чести — чаяний, надежд… Если же Твирин по глупости или поддавшись азарту угонит проклятый бодро дымящий паровоз, ухнется с оборванных рельсов в лесную пустоту, в бетонную стену, в пустые казармы, в пропасть, дна у которой не видать, — то по крайней мере честь и надежду можно будет спасти. На невидимом дне бесконечной пропасти можно запросто обнаружить Афстралию — ищущие непременно найдут. А раз так, то Твирин — воплощённый в ком угодно, вовсе не обязательно в Ивине — сможет и вернуться с трофейным континентом за пазухой, с пришпиленной к лацкану камертоном орхидеей.

Вокруг готового сняться и на всех парах понестись паровоза не наблюдалось никакой жизни, и Твирин — а может, Тима Ивин, дорвавшийся до полузапрещённых игрушек в натуральную величину, — решительно взялся за копотно-чёрный поручень.

— Солдатик! — раздался за спиной дребезжащий голос, опасливый и участливый. Твирин натянул поводок, и Тимофей Ивин упал, схватившись за горло.

— Это вы завели двигатель? — тон вышел нарочито строгим и даже сердитым, но до чего же неожиданно появился из леса старик! В голову лезли невольные сравнения с лешим и глупое «Помяни...».

— Я, а кто ж ещё? — старик в железнодорожной форме удивился искренне — и заметно успокоился. С чего бы ему успокаиваться, если деяние это можно приравнять по законам военного времени к смертельному преступлению — никаких законов, Твирин, конечно, не знал, но ведь и нотной грамоты не ведал тоже.

— Зачем? — это напоследок спросил детским своим голоском Тимофей Ивин, забился в петле и умер. Но Твирин уже привык не доверять подобным фокусам — умирал Ивин за последние дни не раз, но и оживать научился быстро. Даром что прежний Тимофей давно бы подхватил жар да сгорел в два дня.

Если б Ивин умер — не пришлось бы Твирину выдумывать нелепых побегов в Афстралию. Умрёт — и останется камертон, чувствующий чистую стихию, голая функция, неприкрытая честь. Функции незачем сбегать — и уж подавно незачем терзаться.

— ...и как тут не греть-то котёл, раз такие морозы стоят и стоят — вымерзнет ведь, лопнет, — увещевал, оказывается, всё это время старик.

Твирин отвернулся в сторону казарм, прошелестел сдавленным ивинским голосом — а ведь умер, только что забился в судороге и затих, ничтожество, — что в связи с военным положением котёл нужно всё-таки погасить — нечего подавать противнику подсказки.

— Какому противнику? — крикнул вслед обескураженный истопник, но Твирин прислушивался к онемевшему в лесной тишине камертону и сам молчал.

Лучи набирающего силу солнца обвели углём сиротливые, несуразные силуэты столбов без фонарей, послали последний афстралийский привет отблеском сокровищ на дне пропасти и растворились в твировом бальзаме — почти нетронутом, мирно качающемся в бутылке.

Проходя мимо бетонной стены, Твирин увидел за грудой сваленных друг на друга шпал контрреволюционный — кажется — рисунок. Пониже затылка перестал гулять ветер, камертон всё так же молчал, а значит, не Твирина это скучное дело — гоняться за контрреволюцией. Революционному Комитету тоже стоит что-нибудь сделать — если они хотят в будущем украшать своими орхидеями поезда, идущие в Афстралию.

***

Ваныч за солдатиком наблюдал с самого начала, как только тот в лес забрёл — так присматриваться и начал. Странный парнишка, но славный и смешной: шатался, вдоль стены ползал, в струнку вытягивался, будто на парад или убой, курил, пил и кашлял, бедненький, а после к Ванычеву паровозу навострился.

Ваныч-то наблюдал, но леший попутал, и схватило по нужде ровнёхонько в тот момент, когда солдатик до полустанка добрёл. Оказалось, что глаз да глаз за ними нужен, из Охраны, — только успел в кусты отбежать, по нужде-то, а солдатик рыженький уже в паровоз лезет. Пришлось его, конечно, отвадить; смутился, плёл о каком-то противнике — только Ванычу военная премудрость, на дурости крепко замешанная, ни к чему. Он и сам прекрасно знает: противник — не противник, а в депо-то Супковском с Ваныча спросят по всей строгости, если с котлом что не так. И это, как ни крути, куда скорее расстрелов всех этих, противников и прочей дури, которая в Петерберге нынче процветает. Прямым словом процветает — намалевали везде цветов и радуются.

Ну Ваныч тоже намалевал, чтоб не гордились сильно-то. И сам же расцвёл — вспомнил, как хотел по молодости художником пойти учиться, витрины чтоб оформлять в лавках да ресторациях. Хотел-хотел, да не срослось как-то — отец отговаривал, мать плакала, — только и вспоминать, на заборе соревнуясь с мальчишками, чья шутка забористей выйдет.

Что дело это в нынешнем Петерберге подсудное, а то и безо всякого суда расстрельное, Ваныч уже понял — не зря же он дни и ночи рядом с казармами отирался. Никаких расстрелов Ваныч не боялся, всё-таки уже пожил, и дочь есть, и сын взрослый, а боялся он, что правду говорят в последние дни солдатики — такие же смешные и славные, как этот рыженький.

Говорят они, надувшись от гордости, что у них какой-то «свой гражданский», некий Твирин, который всё-превсё про солдат знает и всюду за них до последнего стоит, защищает. Недавно вот так защитил, что члена Патриархата, на переговоры с бунтующим Петербергом прибывшего, самолично расстрелял. И теперь, мол, идёт к ним Резервная Армия, но её они не боятся, потому что Твирин наверняка что-нибудь придумает.

Если этот Твирин и есть взаправду, то сволочь он редкостная, паскуда последняя, но ему достанется по заслугам всенепременно, и вздёрнет его Патриархат на ближайшем — да хоть бы этом фонарном — столбе.

Ваныч на столб посмотрел внимательно, будто примеряясь, и подумал невпопад, что правильно всё-таки сделали солдатики, фонари выкрутив — кто-нибудь непременно забудет погасить, а тут котлы, уголь… Только пожара в Петерберге нынче не хватало.

Только в пожаре, разожжённом бестолочью Твириным — если он есть, конечно, — сгорят жизни этих восторженных глупых мальчишек. Тех, что о Твирине сейчас пьяными голосами хвастаются. Тех, что грабят и убивают, пользуясь пьянящей безо всякого бальзама властью. Тех, что от всего этого курить да прикладываться к бутылке в лес убегают — стыдно им, должно быть, и тошно.

Жалко их стало Ванычу, особенно рыженького солдатика, что на паровоз хотел залезть.

Надо ж было дать, ну чего он пожалел, старый дурак? Сломал бы мальчик что-нибудь разве?

А теперь он не то что на паровоз — на девку никогда не влезет. Не Резервная Армия — так Европы на этих пьяных от свободы обалдуев сами влезут так, что мало не покажется.

Ваныча аж на слезу прошибло — что, в общем, не так и страшно, если за котлом припрятан бальзамчик «на крайний аварийный». Вот он, крайний аварийный, пришёл — Твирин их сорвал давно сломанный стоп-кран, и теперь все несутся в огне в лешиную Афстралию ко всем шельмам.

Давай-ка, Ваныч, чтобы мальчики выжили, особенно этот рыженький. Зверьё, конечно, молодое — но человеческое зверьё.


by nepurgen & dimbl4

Альфина и Корнел, 2010­­-2014. Все права вооружены и особо опасны.
На этом сайте выложено развлекательное чтиво, рассчитанное на взрослых и сознательных людей, уверенных в том, что их психика переживёт удар печатным словом. Если вы в себе сомневаетесь, пожалуйста, найдите себе какое-нибудь другое развлекательное чтиво.
По всем вопросам пишите нам на bedrograd@gmail.com.