— Это катастрофа, — горячечно выплюнул Метелин, налетевший на Гныщевича у самого выхода из Людского, возле Большого Скопнического. Схватил его за плечи, что только с ног не сбил. Quelle hâte inhabituelle!
— Ат-та-та, прибери руки, — огрызнулся Гныщевич. Выглядел граф отвратительно: платок и шляпу где-то потерял, плащ висел кое-как, но трясло его сиятельство, конечно, не из зябкости. И неслабо трясло — это графа-то, Метелина-то, который от всех ударов, судьбы или шпоры, непременно сжимался и становился как каменный!
— Она ждёт от меня ребёнка.
— У тебя вроде дела были, mon cher comte, нет? Ты ведь к генералу Стошеву направляешься, верно? Очень хорошо, что мы встретились, давно не получалось, а мне в одном деле нужна твоя протекция. — Гныщевич вырвал плечи, быстрым шагом пересёк Большой Скопнический и ступил прямиком на Становую, жестом приглашая Метелина следовать за ним. — Какого ребёнка, зачем ребёнка? Откуда у тебя ребёнок?
— Ты не понимаешь! — взревел Метелин, но под шаг подстроился. — Она беременна!
— Кто «она»?
— Она, Брада. Брэд Джексон. Мистер Брэд Джексон оказался девушкой, и не из Британии, а из Польши-Италии, и он — она беременна. От меня.
Привычные уже к графу Метелину брови Гныщевича покорно ретировались под шляпу. Привычная же его âme отчётливо заныла: это не очередной припадок графской истеричности. В состоянии обычной истеричности графьё так не трясёт. Нет, происходит нечто посерьёзнее.
— Мы только что поговорили, она мне сказала. Мы ведь едва знакомы… Я ему один раз помог — добраться спьяну до комнат. Мелочь, ерунда. Но он мне сразу понравился, и когда разделся, не скрывая… чем-то напомнил тебя. Прямотой. — Увидев ироническую ухмылку Гныщевича, Метелин, как обычно, вызверился на собственный чересчур длинный язык: — Это совершенно неважно! Я думал, ничего не было, но, выходит, было. Выходит. Чтоб меня шельмы разодрали! Она же страсть как хороша, до головокружения хороша, у неё такие… Я ни лешего не помню, но ничуть не удивляюсь — только идиот откажется от такого тела. Но я-то отказывался, объяснял даже… Дёрнуло же меня выпить ещё! А теперь Брэд Джексон поймал меня за ручку и требует участия в жизни ребёнка. И это катастрофа.
— Графьё, ты не обижайся, — сдерживая смешок, выдавил из себя Гныщевич, — но кто такой Брэд Джексон?
— Брэд Джексон! Вольнослушатель, с Фрайдом приехал. Ты издеваешься? — Метелин засверкал глазами так, как обычно производило l'impression на рабочих завода и дам. — Зачем ты мне о частностях, когда…
Договорить он не сумел, слова встали колом в метелинском горле. Гныщевич сбавлять шаг не намеревался. Слева грудились муравейником светлые и опрятные дома людей поприличнее: учёных, врачей, жён офицеров Охраны Петерберга, даже кое-каких аристократов, и интернат для пристойных девиц там вроде имелся. Справа же вот-вот грозился вынырнуть тёмно-серый фронтон здания Городского совета.
За прошедший год Гныщевич что только колею в этой дороге не проложил, а всё никак не мог привыкнуть, хоть и не признавался, конечно, никому. Пока он сам излучает уверенность в том, что находится на своём месте, в этом и другие не усомнятся. Так работает se positionnant.
— Пункт первый: спокойно. Никто пока не умер и не родился. Пункт второй: нет, я не издеваюсь, хотя имею все основания. Пункт третий, — Гныщевич вздохнул, — от тебя понесла какая-то девка. И что с того?
— Сам не понимаешь? — обозлился Метелин.
— Нет. Я, графьё, в aventures amoureuses всегда аккуратен.
— Я должен признать ребёнка.
— Но не хочешь?
— Прекрати, — выговорил Метелин дрожащим и тихим голосом. Гныщевич снова вздохнул.
— Mon cher comte, я пока не вижу беды. У тебя уже есть одна игрушка, она авто делает. Ты вполне можешь позволить себе и вторую, на папашины-то деньги. Женитьба, конечно…
— Она не хочет женитьбы, — зло оборвал Метелин.
— Тем паче нет беды? Или, — внимательно посмотрел на него Гныщевич, — это-то тебя и обижает? Что не ко двору со всеми своими прелестями?
— Она не хочет женитьбы, а я не хочу ребёнка. Наследника. Он что, тоже будет носить фамилию Метелин? Может, и тебе её выдать, и Плети? Всему Петербергу?
Становая закончилась, и за ней развернулась во всей своей едва опушившейся зелёным красе Шолоховская роща. Гныщевич нахмурился.
— В таком случае не признавай, отправь её рощей. Что она тебе сделает? Пусть вытравит плод.
— Отказывается.
— Trop grand désir! Я не специалист, но можно спустить её с лестницы. Вроде бы тогда ребёнок в утробе умрёт.
Метелин встал как вкопанный.
— Бред! Ты в самом деле такой… изверг? Это же мой сын! — Графьё смутилось. — Или дочь. Но она почему-то уверена, что сын.
— Конечно, иначе страшилка про наследника бы не сработала, — фыркнул Гныщевич. — Я в самом деле верю, что вопросы следует решать. Хочешь чадо? Женись, или бери на воспитание, или что ещё вы, аристократия, делаете. Не хочешь? Отправляй рощей, ничего она на тебя не имеет. Но если ты cet enfant уже в утробе умудрился полюбить, то поставь вопрос иначе.
— Это тут ни при чём, — пробормотал в ответ Метелин. — Я не имею права на наследника. Ты же знаешь, что я собираюсь сделать.
Гныщевич обернулся и ещё разок его оглядел. Пожалуй, всякий сказал бы, что графьё хорошо собой. Хотя аристократия всегда кажется лучше обычных людей — toilettage, ухоженность помогает. Но густые, чёрные, всегда нахмуренные брови, выраженная линия челюсти и пронзительные светло-серые глаза к toilettage отношения не имеют.
Это оно, лицо Петерберга. Благородное лицо, par nature удачное, по-своему простое и потому честное. Такому человеку не то чтобы сразу тянет поверить, но имеется в нём иная честность — честность с самим собой. Смотришь в эти светлые глаза и невольно думаешь, что уж этот-то, уж петербержский-то наверняка знает, чего сам хочет, и если пьянствует, то по любви, и если бьёт, то тоже по любви. Широко живёт, наотмашь, без сомнений. А что жизнь его в странную позицию поставила, с фамилией обманула и кольцом казарм окружила, так с этим уж ничего не поделаешь, такова notre vie. И даже уместно, что Метелин по крови, выходит, только наполовину рос, а на вторую — кассах; Петерберг и сам только наполовину — Росская Конфедерация, а на вторую — не то Европы, не то вообще не пойми что.
Сам Гныщевич ни росом, ни петербержцем себя никогда не чувствовал, не было в нём жилки места. Может, дело в общине, а может, в том как раз, что собой он уродился не слишком. Когда из зеркала на тебя вечно выглядывает нечто меленькое, рябенькое и с носом картошкой, неоткуда взяться этому подспудному благородству, которое не только у его сиятельства — даже и у Валова какого-нибудь завалящего имеется.
Но толку-то в нём? Le potentiel est énorme, а на деле и не знает, как извернуться, чтобы самого себя поскорей сожрать.
Что Метелин, что город Петерберг.
— Иди со мной, — медленно отозвался Гныщевич, — я тебе кой-чего покажу.
Далеко идти не требовалось — в апрельской дымке Шолоховская роща просматривалась вся до самой железной дороги, вдоль которой нужно было ещё прошагать чуток направо, и вот уже замаячил край грязно-коричневого покрывала. Метелин шёл молча, подавленный собственными тяжкими думами.
Возле переезда в роще имелся небольшой дощатый сарайчик, где по идее должен был обитать стрелочник, но на деле обычно никого не имелось. Даже les criminels и прочие сомнительные типы тут не бродили — кому охота подставляться прямиком под нос Охране Петерберга? Но в любой момент кто-нибудь мог передумать.
К счастью, не сегодня. Обогнув сарайчик, Гныщевич тряхнул графьё за рукав, дабы то вынырнуло из прострации. Потом, ухнув, одним рывком сдёрнул коричневое покрывало.
Под ним пряталась «Метель». Личная, гныщевичевская. От брильянтов он отказался, зато обивку выделал настоящим тёмно-лиловым бархатом. Непрактично, но quelle beauté, quelle beauté! По всему корпусу змеились бесконечные витки позолоты, ныряя под чёрный металл и выпрыгивая наружу, пульсируя, как вены. Над фарами, по капоту, на ручках дверей они расцветали пышными метёлками разлапистых листьев. В косых лучах позднего апрельского солнца «Метель» немедленно полыхнула красно-жёлтым, накатывая на глаза слёзы. Она была прекрасна.
И выполнена почти по личному эскизу Гныщевича. Конечно, он никогда бы не сумел сам изобразить тонкую вязь узоров, но главное понял сразу: золота должно быть много. Когда Гныщевич перед походом к ювелиру показал свой processus créatif мальчику Приблеву, тот его засмеял. «Это же, ну, безвкусно, — быстро и неудачно попытался он извиниться. — Простые люди думают, что чем больше украшений, тем лучше, а у аристократов всё иначе. Должно быть изящество, даже скромность. Поверь на слово».
Гныщевич поверил — у мальчика Приблева всяко в этих делах имелось больше опыта. Но когда он решил, что в награду за труды и сам заслуживает авто, это авто было его.
— Я ведь не могу убеждать всех кругом, что авто — лучший транспорт, а сам ездить на омнибусе или, того хуже, пешком ходить, верно? — гордо пояснил он опешившему Метелину. — Не по чину, зато наглядно.
— Ты хранишь столько золота здесь? В роще?
— Об этом ты и должен побеседовать с генералом Стошевым. Где ещё мне держать автомобиль? Спрятал тут, благо особо не ходят, с лесником договорился. Но это временно. Пусть Охрана Петерберга организует мне стойло.
— Ты меня обираешь.
— Я тебя, умник, озолочу. — Гныщевич скомкал покрывало, распахнул дверцу и кое-как засунул его за водительское кресло; разогнул спину, посмотрел ещё раз, как солнечные лучи перекатываются по жилам автомобиля. — Взгляни на неё. Взгляни внимательно.
Хлопнул рукой по капоту. Померещилось, что золото расплавленными каплями сейчас плюнет и забрызгает сапоги. Метелин непонимающе водил глазами по изгибам корпуса.
— Вот оно, видишь? Достижение. Настоящее, живое, материальное достижение. Твоё в том числе. «Метели» прекрасны, и это далеко не конец. «Я же знаю, что ты собираешься сделать»… — Гныщевич раздражённо сплюнул. — Знаю. И мне это не нравится.
— Это моё решение, а не твоё, — немедленно оскорбился Метелин. Гныщевич жестом пригласил его в салон; сел. Графьё никогда не думало о «Метелях» так, как думали их покупатели. Как о том, что приносит радость. Что удобно и приятно.
Метелин не ценил удобство и приятность.
— А это — моя «Метель», а не твоя, — отрезал Гныщевич, усаживаясь на кресло водителя и с невольной сентиментальностью проводя рукой по рулевому рычагу, — и это только начало. У тебя есть планы? У меня тоже есть планы. У нас в производстве стоят настоящие грузовые автомобили, к следующей зиме выйдет первая партия. Понимаешь, что это значит? Comprends-tu? Твоя игрушка уже больше, чем просто твоя игрушка. Грузовые авто — это возможность оторвать у государства кусок огромной сферы. Это настоящий поступок, настоящий вклад. Революционный. А тебя так и тянет положить всё это в угоду…
— Своей прихоти? — Метелин прожёг Гныщевича взглядом почище золотой вязи. — Это не прихоть. Это единственно возможный вариант.
— Взлететь повыше и пасть? Нет, не единственно. Всегда можно найти варианты умнее. Просто этот приглянулся тебе. — Гныщевич медленно вдохнул и так же медленно выдохнул. — Сомневаюсь, что ребёнок этой девицы — от тебя.
— Что? — изумился Метелин.
— Я делю комнату с За’Бэем, помнишь? Другом графа Набедренных. Он кляузничал, что граф столкнулся с проблемой, похожей на твою. Сглупил с какой-то девицей, а та пришла на него потомство вешать. Тоже не хотела женитьбы, только отпрыска пристроить. И сейчас я припоминаю, что, пожалуй, и переодевания в мальчиков в забэевской истории тоже имелись. — Гныщевич дёрнул рычаг тормоза и плавно нажал на педаль. — Сдаётся мне, это просто аферистка.
«Метель» покатила медленно и не слишком ровно, подскакивая на корнях так, что только зубы отстукивали. Валову надо по ушам надавать за такую амортизацию. Впрочем, сердился Гныщевич выделанно и не в самом деле; в самом же деле восторг самоходного движения, восторг рвано скользящих за стёклами веток, то и дело мажущих по капоту, переполнял его настолько, что он готов был запеть. «Метель» катила, и можно было своими руками и ногами задавать её скорость, своим телом налегать и разворачивать. Самому править.
Никакие ощущения в целом свете не были способны с этим сравниться.
— Она переоделась в мальчика, потому что иначе не могла учиться, — отстранённо пробормотал Метелин. — У них в Польше-Италии всё так же, как везде. Сказала, я никогда не пойму, что такое быть женщиной. Одна ошибка, одна глупость — и всё, конец надеждам. Живот бинтами не перетянешь.
— Я думал, не допустить ли до работы на заводе женщин, — заметил Гныщевич, — но до запуска — attention, выбоина! — до запуска грузовых авто так много внимания лучше не привлекать. Да и Драмин ворчит, что мужики не поймут.
— Не запускай грузовые авто, Гныщевич, — всё так же тихо проговорил Метелин.
Повисло молчание. Переезд был совсем рядом с сараем, но Гныщевич не удержался и выписывал теперь по роще аккуратную восьмёрку. Кататься между деревьями сложно, но до боли красиво.
— С «Метелями» всё идёт на лад, — продолжало графьё. — А значит, скоро веселье закончится. Не продумывай следующий шаг, его не будет.
— Ты мне завод дал, вот я сам и разберусь, — машинально огрызнулся Гныщевич. Но он знал — знал, конечно, что когда-нибудь этот разговор случится. И его корёжило от обиды: Брэд Джексон — или как её на самом деле зовут — не может учиться, потому что это девица, а учат только юнцов. А он, Гныщевич, может быть всем хорошим и пригожим, но завод принадлежит графью. Графьё себе что-то решило — и всё, потолок, fin.
В то же время он отметил, что Метелин не говорит с ним как со слугой. Не приказывает в своей снисходительной манере, а уговаривает. Да и где Гныщевичу возмущаться? Ему подарили игрушку на годик, поигрался и хватит. Кто дал, тот и взял, а сколько там любви и души вложено — личные гныщевичевские заботы.
И Метелина, такого головой кривого, было даже жаль. Он ведь и сам к своей новой серьёзной жизни уже прикипел, это видно.
А только не он врёт Валову, Драмину и мальчику Приблеву о том, что эта радость навсегда.
— Ты обещал найти мне способ попасть на подпольные бои.
— Ты поговоришь со Стошевым по поводу стойла для моего прекрасного коня? — неуклюже вывернулся Гныщевич.
— Поговорю. Не уходи от темы.
— Сейчас не время, — отозвался он с неохотой. — Я не вру. Я канул на заводе, но Плеть в Порту занят охраной грузов, он доносит мне новости. Нынче на боях затишье. Политическое.
— Политическое?
Тавры с Южной Равнины, рассказывал изумлённый Плеть, оказывается, иногда мигрируют из Росской Конфедерации в дальние страны. Столь же нелегально мигрируют, как и дерутся. Волнообразно. Вот сейчас волна и случилась. Но знать об этом никому не следует — ни Плети с Гныщевичем, ни уж тем более их сиятельству графу Метелину.
— Просто поверь мне на слово. Если бы я хотел тебя à tout prix удержать, я не стал бы рассказывать, что девица — аферистка, а? Оставил бы тебя с твоими переживаниями, ты б и думать обо мне и заводе забыл. Но я ведь не стал врать.
Метелин кивнул. Гныщевич выкатил на переезд.
— Ты утверждаешь, будто это всё для меня игрушки, — насупленно изрёк Метелин, — но ты ошибаешься. Просто жизнь несправедлива. Ко мне, к тебе, к Браде.
— Если хочешь сказать, что тебя пугает собственная фантастическая задумка, так и говори, — фыркнул Гныщевич. — Ты всё ещё не обязан всё рушить.
— Обязан, — грубовато оборвал Метелин.
«Но не обязан гадить другим в процессе», так? Конечно так. О, это снова оно, подумал Гныщевич. Петербержское лицо, желание жить широко да честно. И неумение жить. Вообще, в принципе. Хочется, чтобы вышло попроще, а желательно — как-нибудь само. Хочется даже с фанфарой и жестом собственную голову сложить — уж это ведь наверняка что-нибудь да значит, pas vrai? С самопожертвованием не прогадаешь. И какая разница, по кому ещё твоя фанфара проедется.
А всё потому, что несправедливость, честность, фатум — тоже в метелинских руках игрушки, да только правил ему никто не объяснил.
И это значит, неожиданно для самого себя довёл мысль до конца Гныщевич, что есть только два пути.
Либо сгубит себя графьё ни за что, либо сыщется на этом белом свете человек, который его переиграет.