В Академии хорошо было хотя бы то, что она не объявляла покладистость первой добродетелью. Четыре дня Тимофей посещал занятия — и четыре дня лекторы, секретари и сам глава на разные лады твердили: вы нужны нам мыслящими, а не кивающими; спорящими, а не молчаливыми; смелыми в суждениях, а не вежливыми.
Но если принять сии прекрасные речи за чистую монету, во весь рост встаёт парадокс: разве можно интеллектуальной свободе обучить? Обучение есть принуждение, а Академия своей целью, получается, ставит принуждение к свободе. Тимофей вглядывался в них — в лекторов, секретарей и самого главу — и всё пытался понять, верят ли они собственным словам. Если не верят — противно, если верят — ещё противней, поскольку дураки, коим годы работы со студентами так и не раскрыли глаза на простейшую истину: обучают — складной речи, именам и датам, пользоваться литературой; но с разумом, способным шагнуть за рамки обыденного, либо рождаются, либо нет. Иначе бы из равных условий выходили стройные ряды совершенно одинаковых людей.
Семья Ивиных со всей купеческой основательностью создавала равные условия своим многочисленным воспитанникам — и каков итог? Тимофея с детских лет терзало предчувствие, что надежды воспитателей он не оправдает, и сколько бы педагогических усилий в него ни вкладывали, чтимые взрастившей его средой идеалы сохранения и преумножения так и не вызывали ничего, кроме зевоты.
Кроме зевоты и — дрожи, прошивающей насквозь при мысли: подразумевается, что ему по этим идеалам жить.
Во взрастившей его среде не принято рисковать дважды, а свою долю риска семья Ивиных израсходовала, когда вместо преумножения родных детей вздумала обустроить из своего дома нечто вроде интерната для сохранения чужих. Отринув одно правило, она стала только строже в следовании прочим — а потому вся самостоятельность юных воспитанников ограничивалась вопросами сугубо бытовыми и малозначимыми. Хотите растить себе пополнение из сирот — растите, но будьте добры причесать этих сирот так, чтобы от родных детей приличной купеческой фамилии их было не отличить.
Андрей — всегда рассудительный Андрей из всамделишно приличной фамилии Мальвиных — повторял и повторял: Тима, тебе повезло, всё могло сложиться куда хуже, ты ведь ничего не помнишь до дома Ивиных, ничего о себе не знаешь. Мог умереть в младенчестве, мог остаться на улице, расти в Порту, воровать и побираться, мог попасть в интернат похуже, с блохами и дырявыми матрасами, или в приёмную семью — но другую, на каждом шагу носом тыкающую, кто здесь свой, а кого взяли хозяйской милостью. Мог даже остаться при настоящих родителях, но кто знает, какими они были — вдруг бедными, вдруг озлобленными и бестолковыми, вдруг растапливали бы книгами печь?
Будто Тимофею никогда не хотелось, чтобы при нём растапливали книгами печь! Всё лучше, чем когда и жаловаться якобы не на что.
Детская фантазия сбежать расшиблась о чинный уклад дома Ивиных, едва промелькнув: один из воспитанников чуть старше эту фантазию осуществил и доказал её несостоятельность. Неделю его искали, а когда нашли — ничего не произошло. Отмыли, переодели, отругали со скорбными лицами, приговорили к увеличению домашних обязанностей — и на этом всё. Даже пороть не стали.
Из Петерберга, окружённого кольцом казарм, не сбежишь. А в Петерберге — найдут, отмоют и вручат швабру. Швабра в конце побега безжалостно сметает весь романтический флёр и обесценивает смелость порыва.
Потому-то Тимофей и выдумал себе Академию — задолго до совершеннолетия, с которого только студентов и принимают. Его частенько посылали с поручениями до скобяной лавки в Людском — если коротким путём, это как раз мимо стройных колонн и витражных окон. За окнами мерещилась совсем другая — настоящая! — жизнь, и её посланцы в поясах с форменными пряжками пьяно шумели в переулках не просто так, а о чём-то невыразимо прекрасном. И столь же невыразимо далёком от реальности скобяных лавок. Этого хватило, чтобы дожидаться совершеннолетия в доме Ивиных — смиренно, но словно бы укрывшись за воображаемым витражным стеклом.
А затем Мальвины отдали в Академию Андрея — чтобы пристроить хоть куда-то, раз с Резервной Армией не склеилось. Андрей в роли посланца жизни за витражами смотрелся кощунственно, но именно от него Тимофей и наслушался, что ценят в Академии и как ей приглянуться.
Вступительное эссе он писал втайне ото всех — готовился к тому все два года Андреевой учёбы, прятал книги по кладовым, казалось — найдут и всё переломается, не сложится. Не потому что запретят, а потому что на мечту нельзя смотреть в упор, нельзя её расчленять на составные части, взвешивать и приводить в порядок — на боках бумажного кораблика от слишком крепких рук остаются пятна и вмятины, такой потонет в первой луже.
Когда же долгожданным летним вечером Тимофей стоял перед воспитателями, он столь старательно рисовал на лице растерянность, что сам в неё поверил: как это пришло письмо из секретариата Академии (будто не он бегал к тамошней доске объявлений за два дня до того)? Неужто хвалят, неужто приглашают? Не думал ведь всерьёз, не рассчитывал — эссе написал буквально нечаянно, из любопытства, ради одной лишь самопроверки. По Людскому мимо шёл — да-да, в скобяную лавку, а там хозяин велел как раз два часа ответа обождать, пока он свои циферки с дочкой на пару пересчитает, ну вот и занял Тимофей время, как уж придумал… Забыл давно, что вообще что-то писал.
Воспитатели обман не раскусили — наоборот, сочли самородком и талантом, заперлись за сосновыми дверьми, полночи обсуждали, во рту решение перекатывали. Но теперь, когда письмо из секретариата пришло, было уже всё равно — тут-то мечту не заляпаешь и не помнёшь, не в письме же она воплощена в самом деле.
Как ему дальше жить, если не выгорит, Тимофей не прикидывал — это тоже дурное и бестолковое, солому-то подстилать. Кто на солому силы тратит, тот выигрывать не собирается, сам себе не доверяет. Поэтому спал он в ночь ожидания крепко и без снов, хотя спальня для старших воспитанников вся гудела, полдюжины прочих её обитателей хотели Тимофея разговорить, разузнать подробности, дотянуться запоздало до бумажного кораблика.
Наутро его не вызвали, протянули до следующей недели — но по глазам было видно, что пыжатся от гордости, что паузу держат из любви к порядку и приличиям, что уже про себя проговаривают, как будут им перед соседями хвалиться! Даже перед семьёй Мальвиных, которые своего Андрея готовили, книги ему доставали, а можно, мол, и так — играючи, вовсе без вложений.
Тимофей сначала думал правду про вложения Андрею открыть — на его ведь слова опирался, когда выбирал, какое именно чтение по кладовым прятать, — но всё же промолчал. Слишком уж хороша была картина этого «играючи, вовсе без вложений», ни к чему оптическую иллюзию обыденными штрихами разрушать — только замарается, а счастья не будет, счастье — в красоте.
Ложь о случайном поступлении на пути в скобяную лавку, превращающая Тимофея в самородок и талант, звучала куда лучше скучной правды о многолетних вздохах по жизни за витражами.
Тем более что эта кружившая прежде голову жизнь в первые же четыре дня всё расставила по местам: витражи — это просто цветные стёкла, а воровато подглядывать через окно слаще, чем очутиться наконец по ту сторону. Учёба и есть учёба — сколько бы ни твердили в Академии о свободомыслии, а напомнить лишний раз о дисциплине, прилежании и юном возрасте тоже не брезгуют, отчего закрадывается подозрение, что и здесь, если нарушишь правила игры, вместо порки тебе выдадут неотвратимую швабру. Будто всё не всерьёз, будто и это тоже — ненастоящее, предварительное, черновик мечтаний.
А в дом Ивиных по-прежнему полагается возвращаться к ужину.
Тимофей украдкой бросил взгляд на настенные часы и вернулся к созерцанию лектора Гербамотова, который вовсе не смущался затягивать свои занятия за счёт дискуссий со студентами. Мыслящими, а не кивающими; спорящими, а не молчаливыми; смелыми в суждениях, а не вежливыми — или как здесь принято твердить?
Пока что однокашники казались Тимофею едва ли не жалкими: та же «смелость в суждениях» должна бы состоять не только из «смелости», но и из «суждений».
Хорошо иметь право голоса, но что толку пользоваться им ради пустяков? Граф Набедренных, которому Андрей представил Тимофея в последний день лета, по сходной проблеме высказался: чтобы, мол, дурь каждого всем видна была. Тимофей сразу с ответом не нашёлся, но теперь-то с превеликим интересом уточнил бы у графа Набедренных: как же быть с тем, что дурь, произнесённая во всеуслышание и не пресечённая однозначно лектором, будто получает одобрение? И с тем, что счастливый автор дури преисполняется гордости и начинает мнить себя светочем, достойным публичного обсуждения своих воззрений? А именно это с однокашниками Тимофея и происходило: кто решился открыть рот в первый день занятий, к четвёртому уже закрыть его был не в силах — как же, мнение такого эксперта канет в безвестности! Страшно представить, какой грандиозный смотр дури нагрянет, допустим, через недели две — когда освоятся и задние ряды аудитории.
Вот и сейчас однокашники Тимофея подскакивали с мест, безо всякого стеснения мололи чепуху и неудачно хохмили, а лектор Гербамотов посматривал на них неизменно одобрительно, но наверняка пропуская мимо ушей сии образчики мыслительного процесса. Потому-то сам Тимофей не вымолвил ни слова. Сколько он грезил о жизни за витражами, где нет неколебимости авторитетов, где от поперечного мнения не отмахиваются, где можно не одёргивать себя! Видать, перегрезился: дозволенные дискуссии, оказывается, недорогого стоили.
А ведь было о чём дискутировать: лектор Гербамотов полтора часа излагал своё видение образования Столичной Роси, дотошно разматывал интригу с назначением одной-единственной столицы — женщины-провидицы, именем которой можно было оправдать перед народом любые деяния, — вместо множества прежних. В собственную так называемую «непредвзятость» лектор Гербамотов был безобразно влюблён — и многочисленные паузы в изложении материала заполнял одами в её честь. «Непредвзятость» подразумевала стремление вычистить из рассказа всё придыхание и восхищение, всякий поступок осветить и с неприглядных сторон тоже — кровь, пот и бессонные ночи наружу выволочь и шумной аудитории предъявить. Тимофей слушал его, как слушают обыкновенно о зверствах и мерзостях: душевный протест перекипает и переходит в свою противоположность, оборачивается безотрывным вниманием.
Лектор Гербамотов особо подчёркивал коварство, цинизм и дальновидность древнеросских политиков, выдумавших остроумный способ отмежеваться от Срединной Полосы, извратив её же собственный обычай, и Тимофею отчаянно хотелось ткнуть лектора в один упущенный нюанс. Ежели вы нас учите, ежели претендуете на драгоценную свою непредвзятость, то отчего забываете, что важнейшей стороной любой подобной интриги должно быть сокрытие её рецепта? Зачем выставляете всё это так, будто едва ли не в каждой деревне было известно, как кропотливо подбирали кандидаток на роль сакральной фигуры? Ведь если б было, если б землепашцы и торговцы только о том и судачили, разве падал бы потом простой люд на колени перед столицей-избавительницей? Разве вышло бы хоть что-нибудь, развевайся планы своей неаккуратной изнанкой по ветру?
Но в дискуссию Тимофей вступил разве что с самим собой.
Жуткое чувство: знаешь, что мог бы сказать красиво и дельно, что твоё суждение точнее и уместнее, чем всё уже прозвучавшее, а всё равно цепенеешь. Как представишь, что вся аудитория обернётся, будет шарить глазами, куцым своим умом оценки выставлять, приравнивать твои замечания к своим, так сразу и сворачиваются несказанные слова комом в глотке — и ни туда, ни сюда.
С лекции Тимофей вышел с этим самым комом, едва кивнул собственному префекту, приставшему было с какой-то вежливой болтовнёй — нацеленной, по-видимому, на укрепление связей. Но связи теперь мечталось укреплять отнюдь не с окрылёнными первыми днями учёбы однокашниками, а с людьми, которые будто бы в самом деле соответствовали тому духу Академии, что выдумал себе в детстве Тимофей, засмотревшись на витражи.
Мечталось добиться признания у друзей Андрея — взрослых, доучившихся до третьего курса, пьющих по утрам шампанское вино в гостиной аристократического особняка. Последнее обстоятельство, правда, Тимофея несколько смущало: в семье Ивиных алкоголь был под запретом — сами воспитатели не позволяли себе лишней капли, а уж о воспитанниках и говорить нечего. Тот бокал шампанского вина с друзьями Андрея был, конечно, для Тимофея не первым в жизни приобщением к алкоголю. Не первым, а, вероятно, третьим.
Тимофея передёрнуло от унижения: если воспитатели прознают — не о том бокале, так о следующем, — непременно пригрозят не пускать больше в Академию. И сколь бы ни разочаровывала на практике жизнь за витражами, потерять её будет совсем уж безнадёжно. Тем паче — так.
Потому-то перед дверьми «Пёсьего двора», где сегодня собирался быть Андрей с друзьями, Тимофей топтался в нерешительности. В кабаке не пить, право, странно, но не жертвовать же из-за того возможностью повстречаться с людьми, которые пока что единственные походили на прежние его фантазии об Академии!
Помимо шампанского вина их знакомство сопровождалось ещё и другой неловкостью, куда более неожиданной и нуждающейся в забвении — но вообще-то даже она казалась соразмерной платой за вход в эту элегантную гостиную, за приобщение к делам этих блистательных и во всех отношениях достойных господ. Быть ими принятым хотелось нестерпимо, быть привечаемым не благодаря протекции Андрея, а за собственные заслуги — и того сильнее.
Когда Тимофей вернулся в дом Ивиных после гостиной графа Набедренных, его остереглись трогать — сочли, что притихший вид свидетельствует о предвкушении первого дня учёбы. На самом же деле об учёбе Тимофей тогда не волновался вовсе — его занимал лишь поиск по припрятанным книгам всех имён, что невзначай обронил в беседе катастрофически эрудированный граф Набедренных. Тимофею посчастливилось один раз со знанием дела ответить на шутку графа о европейском религиозном догматизме и исконном росском безбожии, но перспектива частого общения с таким человеком вынуждала разум трудиться непрестанно. Как раз к сегодняшнему дню он дочитал спешно позаимствованные из библиотеки Академии очерки британского путешественника о нравах скопнических общин — граф сетовал, что никому в гостиной эта книга не попадалась, а в ней, по его мнению, имелись моменты, требующие самого детального обсуждения. Тимофей, проглотив книгу за три ночи, даже разглядел, какие.
Тем обиднее, что за сдвинутыми столами в «Пёсьем дворе» граф Набедренных-то и отсутствовал.
Остальные же были все: Андрей сидел подле чрезмерно серьёзного хэра Ройша, с другой стороны от него расточал лучезарные улыбки господин Солосье («Золотце», как фамильярно звали его у графа), на углу размахивал яркими рукавами господин Букоридза-бей (если фамильярно — За’Бэй). С прочими участниками застолья Тимофей личного знакомства не имел, но по аристократической манере держать себя и вышитым серебряной нитью вензелям опознал хотя бы графа Метелина. Граф Метелин был эффектен, мрачен и неуместен — расположился будто бы и со всеми, но взгляд его блуждал неприкаянно. На графа то и дело косился кто-то подвижный и громкий, не потрудившийся при входе в помещение снять затасканную вычурную шляпу; пусть шляпа и прибавляла ему роста, с громадиной-тавром по левую руку он выглядел почти комично. За тавром сидели три вольнослушателя — это Тимофей понял благодаря эмблемам Академии, прицепленным на грудь или на шейный платок, вместо полагающихся студентам поясов. Один — темноволосый, с тонкими чертами, в очках со щёгольскими жёлтыми стеклами — был одет побогаче и носил рядом с академической эмблемой ещё и медицинскую. Он что-то оживлённо обсуждал с другим вольнослушателем при очках — обыкновенных, но придающих своему хозяину самое надменное выражение, которое бывает у людей, заранее и по всем вопросам уверенных в своей правоте. Третий вольнослушатель, кряжистый и круглолицый, добродушно кивал скромному юноше, в котором Тимофей предположил сына генерала Скворцова — Андрей нередко упоминал его в своих рассказах об Академии как человека, в самом деле занятого учёбой, а не сопутствующими учёбе развлечениями. Вот и к графу Набедренных в последний день лета сын генерала Скворцова не явился, хотя Андрей уповал на его присутствие. Прямо сейчас, неуважительно хлопнув по плечу предполагаемого сына генерала Скворцова, рядом усаживался некто растрёпанный, небрежный, явно успевший уже напиться где-то в другом месте и по такому поводу расстегнувший половину пуговиц на рубахе — что смотрелось перебором даже в нестрогом к посетителям «Пёсьем дворе».
Тимофей с неудовольствием отметил, что единственный свободный стул остался как раз между знакомым и дружелюбным господином Букоридза-беем и этим отталкивающим типом.
Впрочем, чтобы занять тот стул, так или иначе требовалась решимость.
— Пиво? Пиво?! — наигранно возопил отталкивающий тип прямо в лицо сыну генерала Скворцова. — Принуждая меня понижать градус, ты, мил-человек, ставишь под угрозу...
— Помолчи, пожалуйста, — осадил его с другой стороны стола хэр Ройш. — Раз уж ты пришёл, будь добр, не мешай. В отличие от тебя я трачу своё время в кабаке не просто так, а из желания поделиться с вами — вами всеми — кое-какой информацией, пока официально не обнародованной.
Тимофей ушам своим не поверил: церемонный хэр Ройш — и вдруг обращается к какой-то пьяни на «ты»? Гостиная графа Набедренных, конечно, поразила Тимофея своим неожиданно демократическими порядками, но как раз таки ни одного «ты» там не прозвучало.
— Тоже мне, лектор Гербамотов сыскался, на людей шикать, — отталкивающий тип только развалился ещё вольготнее. — Эк ты сегодня не в духе, знаток папашкиных бумажек.
Замечание это при всей непочтительности было справедливым: Тимофей запомнил хэра Ройша язвительным, но мерно выдыхающим облака плотного дыма, а сегодня он выглядел так, будто швырнулся бы трубкой, окажись она у него в руках.
— Бумажки к этому делу отношения не имеют, — хэр Ройш бросил на отталкивающего типа в высшей степени уничижительный взор, — через пару недель, а то и менее, данная информация в любом случае станет достоянием общественности. У меня нет никаких поводов с ней спешить. Тем не менее, я предположил, что вам было бы небезынтересно.
— Хотите испортить первую встречу однокашников некими мрачными известиями? — господин Букоридза-бей хмыкнул, а затем лихо ополовинил пивную кружку с видом самым беззаботным.
— Именно так. Иначе я не стал бы дожидаться всех припозднившихся, — хэр Ройш ещё раз покачал головой, глядя на отталкивающего типа и явственно не одобряя степень его опьянения.
— Графа по-прежнему нет, — заметил господин Солосье.
— Думаю, и не будет, — вмешался Андрей. — Мы разминулись на крыльце — граф Набедренных будто бы торопился по каким-то совершенно иным надобностям.
Господин Букоридза-бей завертелся, желая окончательно удостовериться в отсутствии графа Набедренных в «Пёсьем дворе», и так наткнулся взглядом на не решающегося подойти Тимофея. Заулыбался, махнул рукой и указал на стул между собой и отталкивающим типом.
От столь однозначного приглашения легче не стало: у Тимофея не было ни малейшей уверенности, что в этом обществе — да ещё и в свете надвигающейся беседы о чём-то важном — ему будут рады. Никакой возможности быть представленным всем присутствующим, никакого соблюдения приличий — а значит, и никакого подтверждения права Тимофея здесь находиться!
Но стул уже отодвинут, а господин Букоридза-бей уже крикнул о ещё одной кружке пива.
— Так вот, господа, — начал тем временем хэр Ройш, и Тимофею ничего не оставалось, кроме как молчаливо примоститься за столом. — Мне стало известно о грядущем введении в Росской Конфедерации чрезвычайно занимательного нового закона. Сразу оговорюсь: заседания в Городском совете по поводу местной реализации ещё не было, но кулуарные обсуждения уже происходят свободно, так что большой секретности тут нет — со дня на день заседание назначат, а потом и до оповещения населения максимум недели две, — хэр Ройш сделал паузу, но не нарочитую, а такую, будто всё ещё не переборол отвращение к собственным словам. — Закон же, если изъясняться просто, представляет собой обложение мужчин в возрасте с двадцати лет налогом на бездетность.
— Что? — поперхнулся господин Букоридза-бей. — Чепуха какая.
Хэр Ройш ответил саркастичной усмешкой:
— Полагаю, стоящие за этим налогом мотивации очевидны — повышение рождаемости. От полной же чепухи инициативу отличают призрачные следы здравого смысла в вопросе внедрения: в частности, налог начнёт взиматься только через год-полтора, чтобы у граждан нашлось время вступить в брак, зачать ребёнка и дождаться его рождения. Есть и другие нюансы, но сути они не меняют. А суть, господа, состоит в том, что нам всем, — хэр Ройш споткнулся взглядом о господина Букоридза-бея, гражданина Турции-Греции, и сидящего с ним рядом Тимофея, которому до двадцати ещё следовало дожить, — вернее, почти всем в течение трёх месяцев следует предпринять решительные шаги для обзаведения потомством.
Над столом повисла тишина, и только граф Метелин стукнул пивной кружкой в прорвавшемся гневе.
Кряжистый и круглолицый вольнослушатель от этого стука прищурился с хитрецой:
— Рождаемость — она, конечно, государственная головная боль, да только городишко-то наш расширять за пределы казарм не полагается. А в пределах он и без того от людей ломится. Если где и не хватает населения, то всяко не у нас.
— Совершенно верно, но это, по мнению Четвёртого Патриархата, тоже частность, — фыркнул хэр Ройш. — Закон вступит в силу на всей территории Росской Конфедерации — без поправок.
— Но разве так можно? — подал голос предполагаемый сын генерала Скворцова. — Выдвигать столь серьёзные требования к людям без учёта местной специфики?
Его перебил другой вольнослушатель, тот, у которого медицинская эмблема соседствовала с академической, — но перебил очевидно не из хамства, а от увлечённости собственным размышлением:
— Погодите. Проблемы с рождаемостью ведь, ну, не то чтобы только по женской вине, но всё же беда в здоровье, в последствиях, они умирают так часто из-за... поэтому и не хотят рожать. А налог будут брать с мужчин. С логической точки зрения это, видимо, оттого, что женщины частенько и не работают и платить им не из чего, — он сосредоточенно потёр лоб. — Но выйдет же так, что мужчины теперь будут сильнее давить, даже требовать, а женщинам-то по-прежнему незачем соглашаться!
— Велик налог-то? — мрачновато уточнил человек в безвкусной шляпе.
— Пять с половиной тысяч грифонов. Годовых, — мимоходом ответил хэр Ройш и обратился к вольнослушателю с двумя эмблемами: — А вам, господин Приблев, я хочу заметить, что ваши логические рассуждения здравы. Но, полагаю, о женщинах — и целесообразности их освобождения от налога — попросту не подумали. Удивляться здесь нечему, такой подход для Четвёртого Патриархата давно стал привычным.
— Бросьте вы на яд исходить, — с неуместной жизнерадостностью возразил господин Букоридза-бей. — Да, закон глуп, но если хоть по кому-то он прямо не пройдётся — это же хорошо! Не обременяют женщин, ну и не надо. В самом же деле мало у кого из них заработок есть.
Хэр Ройш скривился:
— Господин Приблев, если вы не расслышали, пытался просчитать как раз непрямые последствия.
Тут вдруг зашёлся дружелюбным, но обескураживающим смехом кряжистый и круглолицый вольнослушатель.
— Умора, — резюмировал он, чуть успокоившись. — Вы меня извините, но невозможно слушать, как о налоге в пять с половиной тысяч грифонов спорят иностранец и аристократ.
— Разве дело в деньгах, друг Драмин? — словно очнулся от алкогольного забытья отталкивающий тип. — Им же обидно, понимаешь, о-бид-но, эк их вместе со всеми зачесали...
— Мой отец уже ввёл в домашнем бюджете новую ежегодную графу расходов, — сказал хэр Ройш со всем своим аристократическим спокойствием, — а быть статьей расходов противно. Но — и здесь Хикеракли прав — дело не столько в деньгах. Сообщество аристократии — тонкий и сложный механизм, и очень важно, чтобы все его шестеренки ходили равномерно. Противно мне или нет, однако мой отец разумен: он твёрдо заявил, что никакого преждевременного брака не случится. Но каждый ли аристократ может похвалиться достаточной разумностью? Кто-нибудь непременно запаникует, начнут заключаться опрометчивые и невыгодные союзы, а пострадают в итоге все.
— Зато, если сочетаться браком нужно спешно, у аристократов появится больше шансов жениться по любви, — смущённо прошелестел предполагаемый сын генерала Скворцова. — Ведь когда не хватает времени, проще уступить требованиям потомков...
Хладный взор, которым окатил сына генерала Скворцова хэр Ройш, Тимофея бы убил на месте.
— При всём уважении, господин Скопцов, аристократические потомки с юных лет мыслят в несколько иных категориях. Кто-то, без сомнения, обрадуется. У остальных же обрушится немало ценных связей. — Хэр Ройш потянулся было к своему бокалу, но с сожалением обнаружил, что вина там не осталось. — Как это ни иронично, в итоге паникёры не так уж сильно ошибутся. То, что облагается налогом, быстро начинает облагаться и порицанием. Таково неотъемлемое свойство человеческой натуры.
— Ну знаете, — отмахнулся кряжистый и круглолицый вольнослушатель, которого, по всей видимости, звали господином Драминым, — это кем надо быть, чтоб о порицании каком-то беспокоиться? Пять с половиной тысяч грифонов годовых — проблема, да. Для кого-то — совсем серьёзная. Но уж если пять с половиной тысяч найдёшь заплатить за отсутствие детей, какая тебе разница, что чужие люди говорят? Главное, чтоб свои согласны были.
— Об инерции подумайте, — вздохнул Андрей. — Есть социальные слои — и речь не только об аристократии, — для которых угождение общественному мнению является первейшей ценностью. Это сейчас возмущение ещё возможно, а пройдёт пара лет под этим налогом — и ранняя женитьба превратится в норму. Всякая же норма навязывается воспитанием, то есть как раз таки «своими», а не «чужими» людьми.
Услышав слова Андрея, Тимофей внутренне похолодел: тот ведь о косности купеческой среды толкует! Вот уж для кого соседский неодобрительный взгляд важнее собственного мнения.
И следовало из этого для Тимофея что-то пока не имеющее ясных очертаний, но дикое. В семье Ивиных одних старших воспитанников — семь человек. Двадцати пока никому не исполнилось, но ведь не так далёк этот день. Семья Ивиных воспитанников из сирот набрала — и потому считает, что вправе им теперь свои условия диктовать. Думать будут долго, закроются привычно за сосновыми дверьми — и могут ведь надумать, что женить всех дешевле выйдет.
Тимофей и без того каждое утро просыпался с мыслью: надо изыскать способ от семьи Ивиных уйти, потому что купеческая косность — сохранение и преумножение — не давали ему дышать, отъедали от него по кусочку. Прожить всю жизнь там, так — страшно до звона в ушах.
Но если женят, если на детей вынудят — как же тогда?
Он попытался поймать Андреев взгляд, но тот от собственной тяжести уже пошёл на дно пивной кружки. Андрею-то — среднему сыну Мальвиных, оказавшемуся не при делах из-за того, что в Резервную Армию забрали старшего, — уж точно от скорейшей женитьбы не увернуться.
— Знаете, — заговорил и тут же зарделся сын генерала Скворцова, — я бы, может, и не прочь обзавестись семьёй. Даже совсем не прочь. Только вот брошусь я сейчас предложения делать — как же это будет выглядеть?
Отталкивающий тип, развалившийся на стуле как раз между Тимофеем и сыном генерала Скворцова, полез снова хлопать последнего по плечу и комментировать в покровительственном тоне:
— Это ты, Скопцов, прав, выглядеть будет не очень. Сперва было б лучше, чтоб она о твоих возвышенных чувствах узнала. А то мне ж известно...
Сын генерала Скворцова зарделся пуще прежнего, но обрывать нахала будто и не собирался. За него это сделал третий, доселе молчавший вольнослушатель — тот, что в очках и с заносчивым видом:
— Несусветная чушь, — сердито громыхнул он, — прочь, не прочь — это совсем другое дело. Я вот и не скрывал никогда, что помышляю о семье. И о детях двух, сыне и дочке... Ну и что? Мои желания — забота моя, а уж никак не Четвёртого Патриархата, и лезть своими налогами в мою частную жизнь им никто не позволял!
— Коля, да ладно тебе, не повод это ерепениться, — попробовал утихомирить его кряжистый и круглолицый господин Драмин. — У нас с тобой, спасибо графу Метелину и прочим пернатым, — поднял он пивную кружку в направлении человека в безвкусной шляпе, на которой перья в самом деле наличествовали, — деньги нынче имеются. Выделим, как главный хэр Ройш, статью расходов, а там, глядишь, и сыщется кто. Неприятно, но переживём.
Отталкивающему типу, очевидно, всюду-то надо было вставить своё замечание, поэтому он немедленно перекрыл заносчивому вольнослушателю возможность ответа:
— «Главный хэр Ройш» — это ты плохо сказал, нашему хэру Ройшу обидно. Как узнать, кто из Ройшей главный, как про-а-на-ли-зи-ро-вать? Сложное дело! Как по мне, лучше его хэрхэром Ройшем звать. А деда — хэрхэрхэром. Ну и так далее. Заодно и от генеалогии отваживает.
Слева от Тимофея расхохотался господин Букоридза-бей, кто-то ещё поддержал его смехом, но как отреагировал на шутку сам хэр Ройш, Тимофей разглядеть не успел: всё его внимание было приковано к человеку в шляпе с перьями. От тоста, произнесённого господином Драминым в его честь, он почему-то потемнел лицом и сжал на мгновенье кулак — но тут же одумался, кулак расслабил, а рот растянул в неубедительной усмешке.
Кажется, кроме Тимофея странную эту реакцию никто и не уловил. Человек в шляпе, справившись со своими внутренними волнениями, сам решил вступить наконец в общую беседу:
— Тоже мне, храбрецы сыскались, деньги у них имеются. Умники. Сегодня имеются, а завтра не имеются, — зло сверкнул он глазами, но продолжил тоном ироничным и будто бы даже лёгким: — Notre bagarreur Валов прав, и хэр Ройш тоже прав. Детей ради налогов заводить, ха! А что они, par exemple, собираются делать с таврами? Тавры живут коллективно, дети у них тоже коллективные. Всеобщие. И женщин в общине немного, кстати.
— Сущая, что называется, селекция! — опять ввернул свой ценный комментарий отталкивающий тип, успевший Тимофею уже порядком надоесть.
— Имеют право, — огрызнулся человек в шляпе, — они её до всякого Петерберга начали, а то и до всякого Четвёртого Патриархата. А теперь им что, на росках жениться?
— На росках женит’ся не будут, — уверенно пробасил сидящий с ним рядом тавр. — Не приветствуется это. Не одну же кров’ смешиват’ пришлос’ бы, но и обычаи — а обычаями в общине дорожат.
Тимофей всё разглядывал человека в шляпе: даже когда тот сидел, было заметно, что роста в нём немного, зато гонора — хоть отбавляй. Ещё шляпа эта нелепая, хотя остальное и того хуже: костюм шикарной материи, перстни золотые, но всё столь вульгарное, столь кричащее о достатке и положении, что в положение-то и не верится ни на минуту.
Его счастье, что он будто бы в самом деле не понимает, как смешон.
— Мало им Южной Равнины, хотят таврский бунт где поближе? Quelle absurdité! Что же касается нас, росов, с этим нужно что-то делать, — человек в шляпе взялся за стакан, и Тимофей с удивлением заметил, что пьёт он вовсе не алкоголь, как все остальные, а воду с газом.
Пришлось мысленно поблагодарить лешего — никто хотя бы не следит, что к поставленной перед ним кружке пива Тимофей так и не прикоснулся.
— Но есть же способы организованно воспротивиться… — задумчиво протянул вольнослушатель с двумя эмблемами. — Составить то же прошение в Городской совет. У нас ведь действительно перенаселение — разве же это не может быть основанием пересмотреть закон для отдельно взятого города на особом положении? Тем более что такое положение самим Четвёртым Патриархатом и установлено!
— Господин Приблев, вы себе представляете в красках, каково просить что-либо у Городского совета? — умудрённо усмехнулся граф Метелин, но общую свою пасмурность не оставил, а только подчеркнул. — Даже если они соизволят услышать, что у нас тут вообще-то казармы Охраны Петерберга, знаете, что выйдет? Дополнительный указ наместника, разъясняющий, что этой самой Охране налог будут вычитать прямиком из жалованья — чтобы не отрывать от службы по пустякам.
Сын генерала Скворцова буквально ахнул:
— Неужели даже военных от налога не освободят?
— И мысли такой не было, насколько мне известно, — с готовностью ответил хэр Ройш.
— Но это же… Да как же, тут же могут быть самые плачевные последствия! — затараторил сын генерала Скворцова. — В Охране Петерберга налог воспримут в штыки, тем более семейных людей среди простых солдат немного…
— Взбрыкнут? — хищно покосился на него тавр.
— В своём роде, — сын генерала кивнул подавленно, будто перед мысленным взором его разворачивались некие чудовищные картины. — Поймите меня правильно, я не утверждаю, что всенепременно так и будет, но всё-таки я имею возможность на основании своего опыта строить некоторые прогнозы… Вот господин Приблев ещё в самом начале задумался о непрямых последствиях для женщин, и он мыслил в чрезвычайно верном направлении! Охрану Петерберга не переженишь, это даже не отпрыски аристократических фамилий, на таких людей и командование-то может воздействовать… до определённого, скажем так, предела.
— Да что ж ты такое пророчишь? — не вытерпел заносчивый вольнослушатель.
— Я и не знаю, как сказать, — сын генерала Скворцова замялся. — Налог ведь именно на бездетность, а не на холостую жизнь, так? Нужен ребёнок, записанный в метрике. Необязательно брачный. И с Охраны Петерберга станется рождаемость увеличивать… едва ли не в соревновательном порядке. Им по нраву подобные, кхм, забавы — а если ещё и повод дать… Они ведь вооружены, они себя в городе хозяевами ощущают и не брезгуют своим силовым преимуществом пользоваться. Об этом не говорят, но ведь регулярно бывают случаи.
— А то! С дочкой барона Копчевига вот тоже был случай, — закивал отталкивающий тип. — Прямо барона Коп-че-ви-га, члена Городского совета. И барон ничего, утёрся.
Тимофей взглянул на него с любопытством. С пьяного болтуна, которому только дай словечко лишнее ввертеть, конечно, и приврать станется. А если не привирает?
Неужто Охране Петерберга и правда сам леший не брат?
Всякое, конечно, болтают — но чтоб члена Городского совета не убоялись! Тимофей испытал вдруг чувство, в котором после полных беспокойства речей сына генерала Скворцова признаваться было бы неловко: восхищение. Но как не восхищаться силой? Гроза ведь или шторм тоже опасны, а сердце замирает — так чем стихия людская хуже?
— Только увеличения числа вспышек агрессии в тёмных подворотнях нам и не хватало, — раздражённо бросил хэр Ройш. Наверняка он и грозу не любит.
— Ты б, хэр мой Ройш, следил, как бы у тебя по правую руку чего не вспыхнуло, — вновь сфамильярничал отталкивающий тип. — У тебя там Золотце молчит, молчит против обыкновения, а сам себе все костяшки сгрыз.
— Что вам за дело до моих дурных привычек? — ощерился господин Солосье, который действительно сидел всю дискуссию притихший. А Тимофей ведь тоже отметил, что на лице его с самого упоминания о налоге отражалась некая напряжённая интеллектуальная работа, которую господин Солосье предъявлять окружающим не торопился, зато исправно кидал выразительные взгляды на хэра Ройша — будто жаждал поскорее переговорить с ним наедине, но всё же решил пока пособлюдать приличия.
— Вот уж сколько мы здесь сидим-болтаем, гневом полыхаем, а так до сих пор и не услышали, что б сказал по этому поводу ваш знаменитый батюшка, — отталкивающий тип навалился на стол и деланно выпучил на господина Солосье глаза: — Волноваться начинаю-с, уж простите меня, сударь-Золотце. Дома-то всё в порядке? Со здоровьишком как? Али костяшки к обеду доктор в исцеление прописал-с?
В ответ на что господин Солосье кокетливо повертел бокал вина, отпил и обворожительно улыбнулся, вновь став похожим на того господина Солосье, которого Тимофей запомнил по первой встрече.
— Считайте, что я всего лишь пытался припомнить, в каких направлениях сегодня отходят корабли. Вдруг граф Набедренных не с нами, потому что уже прослышал о налоге, пожалел о прошлогоднем своём отказе некоему мистеру Джексону и теперь бросился его догонять? Сентябрь, как раз недавно срок вышел.
Захохотали все. А кто не захохотал — скромный сын генерала Скворцова, больше всех раздосадованный хэр Ройш, нескрываемо мрачный граф Метелин, — те хотя бы улыбнулись.
И вот тогда Тимофей острейшим образом ощутил себя лишним. Он единственный рта не раскрыл, он сидит за столом с людьми, имён которых не знает, он не понимает, что их так веселит в упоминании «некоего мистера Джексона» и чему именно «срок вышел». Если кто и обращает внимание на то, что он здесь тоже присутствует, то в лучшем случае — с недоумением. Если не с презрением.
Нет более жгучего позора, чем прикидываться своим в обществе людей, чьей благосклонности ищешь. Это столь же жалко, как кричащий о якобы высоком положении наряд человека в шляпе.
Тимофей спрятал глаза.
— Упустили мы мистера Джексона, упустили, поздно теперь кулаками махать, — отталкивающий тип картинно стёр выступившие от хохота слёзы. — А ведь я говорил — помните вы или нет? — говорил вот тут же, в «Пёсьем дворе», что стоило его подарочек принять с благодарностью!
— Нет, не стоило, — преувеличенно серьёзно не согласился заносчивый вольнослушатель. — Подчиняться нынешним инициативам — оскотинивание. — Он мотнул головой и продолжил сокрушаться с прямо-таки подкупающей искренностью в голосе: — У меня на руках «Метели», Корабелка и Академия! Ну куда мне семья? Когда мне семья? Не могу я, не хочу и не могу подходить к своей будущей семье формально и безответственно! Известно же, что получится. Что обыкновенно получается.
— Я, — развёл руками кряжистый господин Драмин.
— Или я, — поддержал человек в шляпе, — но я реже.
Хэр Ройш тем временем не без лукавства посматривал на отталкивающего типа:
— Может, ты и сам за мистером Джексоном вознамерился? Или за кем-нибудь другим, из своих пассий? Ты ведь похвалялся достижениями на детородном поприще. Если не врал — дело за малым: отыскать и доказать, и ты свободен.
— Вообразите только, как он своими доказательствами отцовства развлечёт секретарей Городского совета, — внезапно присоединился к подтруниванию граф Метелин.
— Что дети-то у меня есть, похвалялся? Ну да, — отталкивающий тип задумался, будто бы даже крепко и в самом деле. — Если, как говорит наш Приблев, посудить логически, должны быть. Я люблю страсть, так сказать, искреннюю, чистую и незамутнённую — понимаете, да? Тут и за море плавать не надо, и в Петерберге наверняка сыскались бы. Только я их сыскивать не стану, увольте.
Господин Букоридза-бей обратился было к отталкивающему типу с каким-то вопросом, но тот жестом приостановил его и убедительно изобразил пламенную ораторскую манеру:
— Жизнь — она ведь нам не для того даётся, чтобы лясы точить да за финансы свои трястись. Жизнь — она для того, чтобы жить. Дело делать, пивко того-этого, да и лясы, вообще говоря, тоже можно. Главное — радоваться. Вот я радоваться и намереваюсь. Что они мне сделают, ловить с собаками станут? Так уже ловили, уже поймали, уже в лоб четырежды расцеловали и выпустили. И опять поймают, опять расцелуют, выпустят. Посему я знаете что намереваюсь по поводу этого налога предпринять? Я, — тут он привстал и выделанно поклонился, — намереваюсь сидеть в «Пёсьем дворе» и пить пиво, и бальзам, и водочку, коли поднесут, — ты верно угадал, Скопцов, наливай. Потому что Городской совет — он не на площади. Он в голове.
Тимофей, стыдясь, всё же спросил себя: может, не такой уж он и отталкивающий, этот отталкивающий тип? Если вычесть шутовство, кривляния и наглую фамильярность?
Зато никакого Городского совета в голове.
— И вам, — распалялся тот, — и вам, господа мои любимые, того же предлагаю — не вселять Городской совет к себе. Мы же молоды, мы прекрасны! В нас жизнь, а не в Городском совете! А по-ихнему получается, что — вот смотрите, — безо всяких к тому предпосылок крутанулся он всем корпусом к Тимофею, — вот сидит с нами юный юноша, такой же, как мы, только порыжее, но вообще такой же, и по-ихнему он ещё ребёнок, а мы уже взрослые, нам уже жить нельзя, только гнёзда вить да дупла долбить. А ты мне скажи, ребёнок, можно мне жить?
«За витражами», — чуть не сорвалось с языка у Тимофея.
Что ответить кроме этого, он от неожиданности не сообразил.
— Можно! И жить, и любить, и «Пёсий двор» — можно! Это моё, как говорится, право не-отъ-ем-ле-мо-е! А если я хочу сегодня к этой, а завтра к той? А если я вовсе не хочу детей, а хочу на благо отечества любимого на заводе спину гнуть? А если я по оскопистским салонам? Или тавр я? Или мало ли кто ещё? Смотрите, ненаглядные, наглядно показываю!
Дальнейшую последовательность его действий Тимофей целиком не отследил, вся она будто стянулась в одно ловкое движение.
Тип этот — отталкивающий, не отталкивающий, но несомненно изрядно пьяный и без Городского совета в голове — лихо отъехал на стуле, скрипнув деревом по дереву, но удивительным образом ничего не уронил. Ничего — кроме Тимофея на его собственном стуле, вместе с которым он и повалился бы на пол, если бы не был вовремя подхвачен этим самым типом.
— А кто это вообще? — недовольно поинтересовался заносчивый вольнослушатель, демонстрируя неприятие новых лиц в своём уютном дружеском кругу как раз тогда, когда Тимофей горячечно воображал, насколько некрасиво и унизительно это смотрелось. Воображал — вместо того, чтобы хоть что-нибудь предпринять. Отстраниться, оскорбиться или, наоборот, поблагодарить даже за то, как подхватили его в глупом падении.
И промедление сие было смерти подобно: этот проклятый тип окинул его скорым оценивающим взглядом и без малейшего стеснения дёрнул к себе на колени.
Из реакций внешнего мира Тимофей успел осознать только скептично взлетевшие брови хэра Ройша и преисполненный апломба житейской мудрости комментарий человека в шляпе:
— Ох не доведёт тебя пьянка до добра, друг Хикеракли. Точно говорю.
Хикеракли, этого проклятого типа, оттолкнувшего даже Городской совет от своей головы, реакции внешнего мира не задели вовсе.
— Вот у меня мальчик на коленях. Сколько тебе лет, мальчик? Ну неважно. А я его, может, люблю. С ним, может, до конца своих дней имею самые что ни на есть интенции. Это я, ненаглядные, примеру для, — поведал он нарочито конфиденциальным тоном, — взаправду-то он мне и вовсе не нравится, я, как че-рез-вы-чай-но верно заметил хэр Ройш, всё больше по девкам, но в том-то ведь и суть, сущность вся! Чьё это дело, с кем я там по постелям тетешкаюсь, м? Моё! Моё и постелей, и всё! А вот дорастёт до тех самых двадцати мальчик — и от меня уходить не захочет. И — оп! — если мы к себе в постели ещё и Городской совет затащим, вот две судьбы и поломано-с. Незачем. А мальчик уходить не захочет — ну, примеру для — верно, мальчик?
Щёки у Тимофея горели так, что впору было обжечься.
Доискался внимания, догрезился о расположении Андреевых друзей.
Когда Хикеракли, так и не дождавшись ничего хоть сколько-нибудь похожего на ответ, посмел развернуть к себе Тимофея за подбородок, тот запоздало понял, что глаза уже защипало. Какая гадость, гнусность какая, как же безвыходно, ужасающе стыдно.
Пьяная хватка непонятно с чего разжалась, Тимофей вскочил и, ни на кого не глядя, бросился прочь из «Пёсьего двора».
Далёко вперёд по улице блестели на солнце витражи Академии.