— О, поверьте, если бы революция проиграла, — граф Набедренных поднёс огонёк к папиросе, — вам бы понравилось здесь гораздо меньше.
Запахивая пальто, мистер Флокхарт с подчёркнутой вежливостью улыбнулся — столь умело и выверенно, что усомниться в отсутствии у него благого расположения не сумел бы даже вконец утерявший связь с реальностью душевнобольной. Воистину заоблачны высоты дипломатического лицедейства.
— Вспомните Тумрань, — так же легко и лицедейски кивнул незаменимый господин Туралеев.
О, разумеется, немедля повисла та пошлейшая напряжённая тишина, которую тянет пощупать руками — или что там принято делать с осязаемыми материями.
Да, граф Набедренных был не в духе.
— Бросьте, — хорошенько взвесив порцию вальяжности, преодолел тишину мистер Флокхарт. — Неужели вы верите, будто сейчас, сегодня возможна Тумрань? Это была роковая ошибка Союзного правительства, признанная и пошагово разобранная, побудившая к пересмотру ряда положений…
— Нет, — не дал ему закончить господин Туралеев. — Это был крупный росский город, близнец Кирзани. Не представляю, как можно ошибиться на целый город.
— Разве? — мистер Флокхарт обвёл насмешливым взглядом площадь, на которую они как раз сошли со ступеней в сопровождении четвёрки солдат при парадной форме.
За минувшую неделю четвёрка солдат при парадной форме весьма утомила графа Набедренных, но увещевания господина Туралеева в случае отказа утомили бы его куда сильнее. Нельзя не признать талантов господина Туралеева в ряде вопросов — например, в обращении с иностранными гостями, — но в ряде вопросов иных его категоричность казалась буквально-таки ниспосланным европейским богом испытанием. Не далее как этим утром он настоял перенести слушания по землепользованию в Конторском районе, апеллируя к отъезду заинтересованного лица, барона Репчинцева. Граф Набедренных был всецело благодарен оному за проявленную в переломный момент мудрость и поддержку дела революции, но это не повод пренебрегать чаяниями полусотни прочих заинтересованных лиц! К тому же в том можно усмотреть плачевное расхождение практики с риторикой: так значит, барон Репчинцев всё же превосходит весом толпу простых жителей Конторского района?
Господин Туралеев отвечал на это: разумеется. И поскольку Петерберг не желает терять капиталы барона Репчинцева, придётся если не удовлетворить его притязания на освободившуюся при помощи снарядов Резервной Армии землю, то хотя бы столкнуть нос к носу с той самой толпой простых жителей — чтобы он самолично убедился в их существовании.
«Даниил Спартакович, вы же здравомыслящий человек, — хмурился господин Туралеев. — Вы не можете себе врать, что богатые и бедные в одночасье возьмутся за руки и выстроят тут какой-то новый мир! Вам нужен новый мир? Вот и лепите его из того, что у нас в наличии. А в наличии у нас, если говорить о разрушенных зданиях в Конторском, три противоречащие друг другу позиции — и это не считая пресловутого барона Репчинцева. Вы в состоянии примирить их за раз, сыскать продуктивный компромисс без подготовки? Напоминаю, у вас сегодня ещё монетный двор, санитария Порта, просители дотаций из Гостиниц, повторные слушания по судебной реформе и эти студенты с их безумным прожектом просветительских миссий в других городах. Вам мало?»
«Но, право, неловко вот так отказывать людям во внимании…»
«Неловко — это когда соседский ребёнок на вас похож, а тому, кто управляет целым городом, слово „неловкость“ следует забыть навеки».
Граф Набедренных не нашёлся тогда с возражениями, но оттого лишь, что задумался, до чего же выйдет неловко, если покидающий совсем скоро печную утробу ребёнок на господина Туралеева похож будет недостаточно. Господин Туралеев замешательство это воспринял по-своему и слушания по Конторскому району на сегодня отменил.
А потом на стол лёг ежеутренний отчёт пассажирского контроля, где обнаружилось имя мистера Флокхарта. Господин Туралеев начертал напротив него устрашающую карандашную пометку, но граф Набедренных без всяких пометок догадался бы, чего ожидать. Отправляясь непонятно куда непонятно зачем в недурственной компании, хэр Ройш, строгий, как гувернёр, заставил его вызубрить список наиболее вероятных гостей, чьё появление обещает как-нибудь да отразиться на отношениях с Европами.
Гувернёр хэр Ройш оказался гувернёрски прав: пока что никаких официальных представителей не засылало ни Европейское Союзное правительство, ни конкретные страны, зато частные лица из списка слетались, как чайки на сор. Всё больше отставные: наместники, дипломаты, спикеры, парламентарии и секретари комитетов — люди, будто бы не обладающие ныне полномочиями, но несомненно обладающие опытом, знаниями и намётанным глазом. Или же чьи-нибудь дальние родственники, доверенные помощники — впрочем, знакомство с покойным господином Гийомом Солосье позволяло предположить, что подлинно эффективные шпионы могут рядиться в одёжки попроще, но о таких хэр Ройш наказал не беспокоиться ввиду никчёмности беспокойства.
Мистер Флокхарт, двенадцать лет назад со скандалом лишившийся наместнического кресла в Кирзани и промышлявший с тех пор драматургией, отбросил кокетство и с визитом медлить не стал. Уже под вечер он возник на пороге кабинета графа Набедренных, не преминув пройтись по тому спорному факту, что штат градоуправца Свободного Петерберга облюбовал вместилище свергнутого Городского совета.
Мистер Флокхарт графу Набедренных опротивел с первого взгляда, но гувернёрский голос в голове наущал: мистер Флокхарт благодаря скандалу двенадцатилетней давности расплевался с Европейским Союзным правительством, он служит непосредственно британской короне, нам в высшей степени выгодны такие гости.
Граф Набедренных даже не стал уточнять у хэра Ройша, выгодно ли нам стравливать все эти короны и парламенты, подрывать гегемонию Европейского Союзного правительства, поскольку, во-первых, ответ был более чем предсказуем, а во-вторых, за ним могло последовать, чего доброго, и признание в вожделении спровоцировать всеевропейскую войну. Не зря всё-таки этикет предписывает изо всех сил ничего не подозревать о вожделениях ближнего своего — безмятежней будешь спать.
— …вы на удивление безмятежно смотрите в будущее. А ведь Союзное правительство выставит вам счёт за понесённые финансовые потери.
— Безмятежность — неотъемлемая наша национальная черта, — откликнулся господин Туралеев, погрузив мистера Флокхарта в невесёлые размышления.
Слышать о национальных чертах от уроженца Польши-Италии графу Набедренных было лестно до чрезвычайности, хоть он и сознавал лицедейскую природу этих слов. В конце концов, одарённый лицедей искренен в том смысле, что чутко улавливает, на какой стороне нынче сила.
Заметив, что господин Туралеев уверенно сворачивает с площади, граф Набедренных наконец заподозрил, что мистер Флокхарт избрал для дружеской, как он выразился, беседы с новой городской властью отнюдь не «Петербержскую ресторацию». Сам момент приглашения прошёл совершенно мимо рассудка — граф Набедренных с досадой наблюдал в себе непростительные изменения вроде день ото дня нарастающего равнодушия к посетителям и просителям, особенно высокопоставленным. Так однажды он не разберёт объявления войны и не узнает притащившегося за дотациями лешего — но с лешим наверняка можно положиться на господина Туралеева.
И почему нельзя было сразу поставить градоуправцем его?
Увы, известно, почему: главнейшая бюрократическая процедура теперешнего режима — общественные слушания, а удовлетворить являющуюся туда разнородную публику сумеет не каждый. За минувшую неделю граф Набедренных уже не раз задавался вопросом, как это удаётся ему самому, но тайна так и оставалась тайной.
«Фокус в том, — утверждал За’Бэй, любезно согласившийся на слушаниях ассистировать, — что власть подразумевает силу. Ну, волю, экспансию, идущее из глубин желание поработить — совсем не обязательно рациональное, это, если хотите, биология. А у вас, граф, другая биология. Из вас не лезут чудища — и стоит вблизи взглянуть, оно становится яснее ясного. Это умиротворяет, но и ошарашивает — с тем, что вы таки власть, попробуй поспорь. Вас же весь Петерберг и до революции знал благодаря монополии! Вот и получается парадокс: когда недовольные собираются на своё слушание, они настраиваются бороться, но разве с вами поборешься? Нет, самых упорных так не проведёшь, конечно, но всё равно терапия. Спуск пара».
Граф Набедренных не находил счастья в том, что инструмент народного волеизъявления в его собственном аппарате градоуправца воспринимают как спуск пара и некий фокус, но и спорить здесь без толку. Толк имелся в другом: всё же относиться самому к общественным слушаниям бережно, судить здраво и народному волеизъявлению подчиняться, где только возможно — раз уж хэр Ройш так не жалует парламентаризм, видя его великой ложью нашего времени.
— …впрочем, в наше время от революции можно было ожидать и более радикальных жестов, — резюмировал какой-то очередной свой многомудрый анализ мистер Флокхарт. Граф Набедренных порадовался, что даже не пытался вникать.
Вечер милосерден, поскольку прячет мир в темноте и огнях, дозволяя не вникать и в него.
А может, дело вовсе не в антипатии к мистеру Флокхарту. И не в обременительности должности градоуправца Свободного Петерберга. Не в усталости, не в расхождениях взглядов на парламентаризм.
Может, так теперь будет всегда.
— Даниил Спартакович, ваше сиятельство? — позвал господин Туралеев, к чьим достоинствам определённо относилось умение принудить вникать. — Вы забылись, мы ведь уже пришли.
Ну конечно. «Нежная арфа», самая интимная ресторация Старшего района, как раз за Филармонией.
Отличный выбор, мистер Флокхарт. Что же вы делаете.
Четвёрка солдат сопровождения едва не осталась снаружи, но граф Набедренных подсказал господину Туралееву, что место им тут найдётся. Официант, подскочивший забрать пальто, был из знакомых — как же его зовут? — в любом случае он гобой, это важнее. Когда на дворе стоял ещё прозрачный сентябрь, он помог пробраться на репетицию засекреченной премьеры — одолжив свою официантскую форму, поскольку у него единственного форма пришлась впору…
Память — изрядная неудача рода человеческого. Стоит поинтересоваться, как мистер Уилбери и его коллеги смотрят на некоторые, скажем, смелые усовершенствования модели.
— Ваше сиятельство, вас так давно не видно, — со стеснением, но по-прежнему допуская приятельские нотки, шепнул официант-гобой. — У вас теперь ни минуты отдыха, да?
Граф Набедренных выдохнул и наощупь отыскал для него улыбку.
— Ничего не могу обещать, однако приложу все усилия к тому, чтобы появляться у вас чаще. А теперь, будьте добры, подскажите, куда успели подеваться мои спутники?
Официант-гобой просиял и затараторил о даме, которая, видимо, и дожидалась мистера Флокхарта за лучшим столом в синем зале. Его дама в списке хэра Ройша отсутствовала, и выслушать впечатления о ней было бы полезно, но граф Набедренных ничего не мог поделать с тем, что слова сносило, как дым от сквозняка, а память на правах неудачи бесстыдно предлагала глазам кошмарное развлечение — ведь и впрямь же форма этого официанта пришлась когда-то впору…
Какая фантастическая мерзость.
— …Как, вы лишаете нас удовольствия повидаться с вашей очаровательной супругой? — прощебетала дама мистера Флокхарта, когда граф Набедренных приблизился к столу.
— Мы со дня на день ожидаем рождения наследника. Надеюсь, это извиняет нас, — господин Туралеев с величайшей учтивостью склонил голову. — А вот и граф! Луиза Петроновна, рад представить вам первого градоуправца Свободного Петерберга, Даниила Спартаковича Набедренных. Даниил Спартакович, баронесса Чавыльева. Прибыла вместе с мистером Флокхартом с британского острова, где проживала в последние годы.
Граф Набедренных дежурно приложился к ручке дамы, попутно вспоминая, что Чавыльевы — это кто-то из второстепенных членов кирзанского Городского совета. А то и ныне не существующего тумранского, всё-таки города-близнецы. Были.
— Наслышана о вас. Ваше сиятельство, неужели вы тоже без сопровождения? Успели возглавить город, но не успели жениться? О, это так ново для меня — ведь европейский этикет предполагает…
— Знали бы вы, что предполагает, к примеру, индокитайский этикет, — занял место за столом граф Набедренных. — Если мы поставим себе целью соблюдение чужих обычаев, сил и времени не останется более ни на что.
— А вы резки, ваше сиятельство. Я уверена, женитьба смягчила бы вас.
— Будто бы через слово поминать женитьбу — нисколько не резкость, — лукаво обернулся господин Туралеев. — Мы ведь не справляемся о самочувствии супруги мистера Флокхарта, — добавил он медовым голосом.
Мистер Флокхарт скривился, зато баронесса Чавыльева звонко рассмеялась:
— Ах, мы подумали, что нравы в Росской Конфедерации всегда были свободней, а раз уж теперь Петерберг сам назвался Свободным, никого здесь не возмутит наша маленькая шалость.
— И ничуть не ошиблись, — господин Туралеев сделал глоток вина. — Луиза Петроновна, вам известно, с чего начались волнения? Прошу учесть, не в одном лишь Петерберге. Четвёртый Патриархат навязал нам налог на бездетность, а это ведь самое бесцеремонное вмешательство в частную жизнь. Соединить общим поводом защиту кошелька и частной жизни было воистину роковым решением. И то и другое способно вызвать из глубин спящий народный гнев, но вместе… Так вот, мы ещё не можем гарантировать гражданам Свободного Петерберга благополучие кошелька — тут всё же вопрос динамический, на него влияет множество обстоятельств, которые власть обязана преодолевать, но это, увы, не всегда удаётся в полной мере. Однако оставить в покое частную жизнь мы можем и должны. Что означает и несколько иное отношение к европейскому этикету.
— Оставить в покое частную жизнь… Если бы я не знала, Анжей Войцехович, что вы давно в политике, я сказала бы, что вы рассуждаете, как идеалист, пока далёкий от действительных государственных нужд. Не сомневаюсь, что у Четвёртого Патриархата имелись основания вводить такой налог. Вероятно, они обеспокоены приростом населения, — в унисон взмахнула веером и ресницами баронесса Чавыльева.
Она была раза в два младше мистера Флокхарта, не побоялась путешествовать в едва перешагнувший революцию Петерберг, открыто курила папиросы и говорить могла не только о женитьбе, но и о государственных нуждах — и всё равно вызывала у графа Набедренных саднящее, неоправданное раздражение.
Прежде раздражение было редким гостем.
Верёвка на запястье за неделю растрепалась и перепачкалась, а вместе с ней растрепался и перепачкался весь мир. Прежде он не был назойливым и скучным — а может, был. Может, это отнюдь не раздражение, а всего-навсего прозрение. В таком случае блаженны слепые.
— Государственная нужда в приросте населения, — хмыкнул господин Туралеев, — коварна и обманчива. Чаще всего это нужда в рабочей силе. Но сохранится ли она к достижению совершеннолетия теми людьми, которые без государственного принуждения не родились бы вовсе? Разве нынешние законодатели примут на себя ответственность за чью-то неустроенность через много лет?
— Так вы дойдёте до тезиса «государству нужны дети, пусть само и производит их на свет», — баронесса Чавыльева прищурилась, — но ведь это невозможно.
Господин Туралеев взглянул на неё внимательно, будто вдруг заметил, что она не отбрасывает тени.
— Увы, — ответил он торопливо.
— Будь это возможно, не пришлось через слово поминать женитьбы, — предсказуемо съязвила баронесса Чавыльева. — С точки зрения женщины, невероятно устрашающая картина будущего!
Почему же с точки зрения женщины? Графа Ипчикова наверняка тоже ужаснула бы такая перспектива. Вот что надо было ему втолковывать, когда он совсем уж удушил предложением руки своей Вишеньки, а не сознаваться леший знает в чём.
— Выходит, — вступил в беседу граф Набедренных, ощутив неуютным собственное молчание, — свобода росских нравов, которую вы хвалили, интересует вас лишь до определённого предела? Отмени Свободный Петерберг браки, он бы уже не казался вам привлекательным?
— А вы готовы и на столь радикальные преобразования? Боюсь, тогда ваша революция потеряет поддержку женщин — упразднение брака ведь обернётся принуждением к самостоятельному обеспечению.
— Более всего меня удивляет, когда о женщинах так дурно отзываются женщины же, — пробормотал граф Набедренных. — Вы ведь родом из Средней Полосы? Между прочим, исконный уклад тех мест как раз снимал с женщин повинность воспитания детей и, соответственно, создавал наиблагоприятнейшие условия для самостоятельности. Мы в Петерберге уважительно относимся к мудрости древних.
— Вы в Петерберге тяготеете к экспериментам, — возразил мистер Флокхарт. — Я благодарен Богу за то, что я не петербержец, но, должен признаться, наблюдать за вами со стороны в высшей степени занимательно. Быть может, однажды я использую эти впечатления в какой-нибудь пьесе.
— О, дорогой, тебя уже опередили! Помнишь роман, что я уговорила тебя купить утром? Отдыхая после корабля, я прочла четверть — и знаете, господа…
— Знаем, — граф Набедренных сразу догадался, о чём речь.
— Значит, вас всё же задевает сатира?
— Нас — если вы имеете в виду ныне расформированный Революционный Комитет — задевают разве что постоянные подозрения в сатире. Прошу прощения, баронесса, но вы, к несчастью, не первая, кто видит в этой вполне остроумной, пусть и не без недостатков, книге некое высказывание о конкретных событиях. Но спешу вас разочаровать: «Кровь, любовь и революция» впервые повстречалась с издателем два года тому назад — правда, тогда её название звучало ещё пошлее, поскольку пошлым быть не пыталось. Поверьте, мне совершенно точно известно, что написана она была задолго до того, как Петерберг ухнул в пучину политических переворотов.
Граф Набедренных предпочёл умолчать, что известно это именно потому, что из-за напечатанного с месяц назад романа хэр Ройш устроил истерику и расследование. Как же — свержение власти в выдуманном городе, светлые идеалы и тёмные дела, кровавый террор по недомыслию, обрушившаяся экономика по неопытности и все прочие беды по недосмотру. Герои, опять же, в большинстве своём юны — экая крамола!
Хэру Ройшу надо чаще отвлекаться от политики на культуру. Право, это оздоравливает.
— Разумеется, два года назад ни один издатель не рискнул бы печатать подобный роман, — подхватил господин Туралеев, над романом, по собственному признанию, от души посмеявшийся. — Он ведь крайне безжалостно обходится с рядом животрепещущих и болезненных тем. И при том не претендует на какую бы то ни было серьёзность, что оскорбительно вдвойне. А уж как там достаётся свергаемой власти…
— Революционерам достаётся не меньше, — баронесса Чавыльева заправила папиросу в мундштук.
— Во-первых, всё ж таки меньше, несравнимо меньше, — вздохнул граф Набедренных. — Во-вторых, что вас заботит? Я, если уж начистоту, искренне горжусь тем, что сегодня в Петерберге печатают подобные романы. Запрещать слова — последнее прибежище труса. И труса недальновидного: слово запретное и потому редкое возрастает в цене, даже если начальная его цена ничтожна. Да, искушение править чужими мыслями настигает всякого, кто прикоснулся к власти. Но нельзя же писать законы для мыслей так же, как мы пишем законы для деяний! Это абсурд. Человека следует переубеждать, но не ограждать. За ограждениями заводятся опасные звери, чья первоочерёдная опасность в том и состоит, что всей своей жизнью они хорошо научены таиться.
— А всё же, ваше сиятельство, я не была бы так уверена, что это не сатира… Если за два года у книги поменялось название, почему не могло поменяться что-нибудь ещё?
Граф вздохнул на тон тяжелее. Как же так выходит, что образованные, казалось бы, дамы и господа настолько не в ладах с восприятием искусства?
— Это и есть сатира, несомненно. Сатира не на революцию в Петерберге, а на любую попытку сделать жизнь лучше политическими методами. Если вы усматриваете некоторое совпадение реалий, то причина его в том, что мы с автором современники, а в сугубую фантазию он ударяться не стал, хоть и поместил действие в выдуманный мир. Мир мог бы отличаться от нашего сильнее, но он и так отличается — вчитайтесь. Что же касается тех самых животрепещущих тем, на которые ссылался господин Туралеев, то тут я твёрд во мнении, что политика — столь же вечный сюжет, как кровь и любовь. В этом смысле название романа выигрывает у содержания. Вы же не станете спорить с тем, что человеку органически необходимо искусство о смерти и любви? Вот и искусство о власти необходимо не менее.
Баронесса Чавыльева унялась, лишь когда мистер Флокхарт, потрясая своими драматургическими заслугами, встал на защиту политики в качестве вечного сюжета. Он пустился в многословные примеры из британской литературы, увязая в частностях и нюансах — вероятно, вполне любопытных, но граф Набедренных опять не справлялся с кознями памяти.
…Пресловутую «Кровь, любовь и революцию» они вдвоём обсуждали как раз в «Нежной арфе», со смехом сознавшись друг другу, что оба открывали её исключительно перед сном — чтобы никто ненароком не застал с глумливым развлекательным чтивом в руках. До чего же нелепое опасение! Будто в глумливом развлекательном чтиве имеется нечто предосудительное.
И особенно это опасение нелепо, если держать в уме, что в данных обстоятельствах «чтобы никто ненароком не застал» означало «не застали лично вы»…
То ли британская литература по природе своей душна, то ли мистер Флокхарт не блистательный рассказчик, но сосредоточиться на беседе у графа Набедренных не выходило. Господин Туралеев держал удар безукоризненно, рассыпал улыбки, но ещё дважды ввернул Тумрань — по всей видимости, ему ведомы нюансы причастности мистера Флокхарта к тем печальным событиям. По всей видимости, нужно будет справиться у него об этом.
По всей видимости, граф Набедренных такой же посредственный дипломат, как мистер Флокхарт — рассказчик. На уровне теоретическом ему было очевидно, что всякая реплика за этим якобы дружеским ужином может скрывать второе дно, может вести к каким-то последствиям и прояснять перспективы отношений как минимум с британской короной — но на уровне практическом графу Набедренных было плевать.
С галёрки в зале Филармонии.
Гувернёр хэр Ройш остался бы им очень, очень недоволен.
Когда граф Набедренных, оправдываясь завтрашними делами, распрощался с мистером Флокхартом и баронессой Чавыльевой, когда он вышел в сырой фонарный вечер с неизбежной четвёркой солдат при парадной форме, когда отказался садиться в подогнанную к ресторации «Метель», когда зацепил в Конторском районе краем уха диспут дворника с зеленщиком о том, восстановится ли петербержская торговля с Европами и в каком объёме — о, тогда на него наконец снизошло раскаяние.
Не тем ли был плох Городской совет, что члены его радели о себе сильнее, нежели о Петерберге? Всё больше о своих финансах и положении, но и повод графа Набедренных под суровым взором политической совести тоже оправдание хлипкое.
Нет и не должно быть таких поводов, которые дозволяли бы правящим многими судьбами обрастать постыдным равнодушием, покрываться пылью безразличия. Господин Туралеев настаивал, что забыть навеки полагается слово «неловкость», но граф Набедренных чувствовал: главнейшее слово для забвения — «плевать».
Или не плюй, или складывай с себя полномочия.
Половину Конторского он прошёл в страшнейших муках политической совести и думал сложить-таки полномочия, поскольку явил уже свою порочную суть, но в Усадьбах взглянул на особняк Славецких, который на днях был выделен под школу, и охолонул. Пережившие революцию петербержские аристократы все как один воспротивились подобному соседству, но граф Набедренных сумел доказать им, что предрассудки их излишни и вредны. В самом деле доказать — не запугать, не заставить, не вынудить покориться и не обмануть. Невелико, конечно, свершение, но из таких повседневных пустяков и складывается подлинное достоинство властей предержащих.
Пришлось повиниться перед собой теперь в обратном: дурно и малодушно отрицать, что сейчас Петерберг нуждается в графе Набедренных. Как выяснилось, к разрешению противоречий интересов он имеет некоторую предрасположенность, а капитал репутации пока слишком важен, чтобы разбрасываться им в угоду поднявшей голову политической совести. К тому же если она поднимает голову, значит, она наличествует, а это уже немало. Быть может, позже и удастся покинуть пост градоуправца без вреда, но между днём сегодняшним и этим «позже» простирается бескрайнее росское поле самого кропотливого труда.
Ещё до того, как граф Набедренных вошёл в собственный сад, он дал себе торжественную клятву ни на мгновение не забывать о совести и с завтрашнего же утра через силу, но возлюбить все те обязанности, кои он исполнял эту неделю спустя рукава. Расспросить господина Туралеева о предварительных его прогнозах насчёт мистера Флокхарта; вероятно, пригласить последнего на новый ужин; послать баронессе Чавыльевой в подарок сборник рассказов автора так взволновавшего её романа. Назначить встречу голландскому банкиру, который писал вчера в заносчивых выражениях о трудности перезаключения неких контрактов — наверняка он из грабителей, наживающихся на непростой дипломатической обстановке, но если так, он и подавно заслуживает внимания. Не взваливать больше на господина Приблева, и без того чрезвычайно загруженного, делегацию чванных купцов из Супкова, прибывших прояснить меру своей будущей выгоды от открытия петербержского Порта. Выразить соболезнования родне Метелиных, что позавчера возвратилась из затянувшегося против воли европейского вояжа и на днях отбывает к себе в Столицу. Настрочить ворох писем знати других городов, иначе в машинописном виде от них за версту несёт штатом секретарей.
Несмотря на поздний час, граф Набедренных был бодр и даже возбуждён — благополучно покаявшаяся душа обновляется и воспаряет. Он спешно распорядился подать ему в кабинет особый сбор индокитайского чая, чтобы сонливость не мешала обновлению как можно дольше, и устремился навстречу письмам.
И едва не споткнулся на лестнице, сообразив, что об особом сборе минуту назад говорил старому Клисту — лакею, которого он с тяжёлым сердцем уволил, потому что…
А впрочем, старый Клист пристроен к хэру Ройшу, хэр Ройш в отъезде, старый Клист всегда был упрям и своенравен, он запросто мог решить, что отъезд теперешнего хозяина даёт ему право возвратиться — хоть бы и временно — к графу Набедренных, тем паче резона тут не показываться более не имеется.
Милый старый Клист, он всяко не замыслил ничего дурного, но графу Набедренных стало вдруг не по себе, будто в затылок ему дохнул леший.
Дверь кабинета закрыта была неплотно, что тоже не прибавило умиротворения. В самом кабинете беспорядка не обнаружилось, только орхидеи увяли. Граф Набедренных смахнул их с чайного столика прямо на паркет и тут же пожалел об этом. Что за тонконервие, право слово. А у старого Клиста поясничные боли, ему и к чайному столику наклоняться нелегко, не то что к полу.
Чай, однако, принесла Гната, молодая и здоровая. С разлетевшейся крошкой орхидейных лепестков управилась ловко, слова не сказала. Старый Клист бы сказал. Графу Набедренных нестерпимо захотелось, чтобы сказал — как когда-то нестерпимо захотелось изложить графу Ипчикову главнейшую причину отказа от брака с Вишенькой. Глупое желание, неуместное, бессмысленное, даже вредное. Непристойное, как непристойна всякая искренность, предъявленная постороннему.
Но когда — раз в тысячу лет — её предъявляешь, нечто разжимается в груди.
— Будь добра, позови Клиста.
Гната обернулась на пороге вопросительно. Не расслышала — да и как ей расслышать сквозь квартет для фортепиано со струнными, магнитной лентой доносящийся из спальни.
— Позови Клиста, — как можно чётче выговорил граф Набедренных.
Гната всё равно наморщила лоб, но потом поняла, прочитала, наверное, по губам и с опозданием кивнула. Что-то у неё, бедняжки, случилось — в чае плавал орхидейный лепесток, почему-то похожий на переливающуюся чешуйку. А ведь Гната на диво аккуратная обыкновенно, покойный граф Тепловодищев бы не сыскал, к чему придраться.
Граф Набедренных взялся за перо и разом выплеснул полстраницы соболезнований его родителям, хотя хэр Ройш просил столичных адресатов пока исключить. Но есть же в том изрядное скотство, что расстреливать и отрезать голову человеку мы горазды, а про родителей его и не вспомнили? Думы о хэре Ройше вечно отдавали кислинкой, их лучше запивать, а потому граф Набедренных отвлёкся на чай.
Чаем этим индокитайские отшельники поддерживали себя в течение ритуального бдения — не надеясь исключительно на химические его свойства, но и соблюдая строгую процедуру заваривания, требующую пересчёта всплывших со дна чаинок при добавлении в ёмкость каждой следующей порции воды. Графа Набедренных несвоевременно озарило, что заваривать следовало своими руками, а так половина его бодрости досталась кому-то из слуг, за него считавшему чаинки. В том таилась несвежая, но правдивая метафора о социальном неравенстве и его недостатках конкретно для аристократов, по какому поводу граф Набедренных ощутил необходимость как можно скорее вынести на обсуждение вопрос аннуляции титулов.
Когда же он обратил взгляд к письму, по затылку вновь скользнуло лешиное дыхание: строчки располагались вверх ногами. И можно было бы объяснить сию нелепицу тем, что лист как-то ненароком перевернулся, но вот строчка с обращением выглядела совершенно заурядно — не считая того, что вывели её чересчур бегло.
И не считая того, что родители покойного графа Тепловодищева на многие годы покойней его самого.
Граф Набедренных в смятении встал из-за стола и вышел в лес. С лесом тоже что-то было не так, но подозревать и его в перевёрнутости неучтиво уже сверх всякой меры. По снегу рассыпались непересчитанные чаинки, которые поначалу хотелось принять за хвою. Сорок тысяч девятьсот девяносто две, но граф Набедренных колебался в десятках, поскольку под конец позволил себе украдкой покоситься на небо. Звёзд на небе присутствовало одна тысяча шестьсот пятьдесят четыре, что, конечно, не идёт ни в какое сравнение. С другой стороны, даже в театральный бинокль видно больше, следовательно, звёзды — менее объективная реальность, чем чаинки. К тому же, они сами смотрят вниз в театральные и морские бинокли, а некоторые дослужились до телескопов.
Не надо, пожалуйста, смотреть такой гурьбой. Когда смотрят все сразу, какой-нибудь оптический прибор обязательно превратится в дуло револьвера.
И мы достаточно гадали на голубях по мистеру Фрайду, чтобы держать в уме издёвку символической амбивалентности револьверного дула, да только это не сон, сколько ни мечтай проснуться. Это не был сон тогда, это не сон и теперь — чай индокитайских монахов не дал бы сомкнуть глаз.
Поэтому граф Набедренных совершил над собой усилие, и лес исчез.
Вернее, скромно отодвинулся в дальний угол, где по-прежнему свисал до паркета прадедов ещё гобелен. С европейским религиозным сюжетом — и это в собственном кабинете градоуправца Свободного Петерберга! Надо же так сфальшивить в быту.
Если возмущаться гобеленом, можно не замечать лес подле него. Невниманием лес окончательно не прогонишь, но к завтрашнему дню должны быть написаны письма, составлены списки поручений, прочитаны наконец документы от господина Приблева по Союзу Промышленников — и нельзя же работать, думая о лесе!
Духоподъёмная литература и публицистика в восторге от историй о смертельно больных, положим, учёных, что до последнего вздоха продолжали труд, игнорируя свой недуг, превозмогая самые отчаянные боли. Быть может, тут удастся так же? Лес — это, по крайней мере, не больно. Мало ли, лес.
Письмо к покойным родителям покойного графа Тепловодищева граф Набедренных смял и поджёг не глядя, чтобы не проверять, перевёрнуты ли строчки. Едва ли не с удовольствием постановил, что магнитная лента квартета для фортепиано со струнными не может доноситься из спальни, раз в спальню он пока не заходил. К тому же звучащая соната графу Набедренных была вовсе не знакома — и если соединить сей факт с признанием, что слышит её он один, дозволительно сделать вывод, что в некотором смысле он её и сочинил. Пусть не совсем так, как сочиняют настоящие композиторы, а всё равно лестно.
В конце концов, имеет же он право насладиться хоть чем-то в этом чудовищном положении.
— Я столько раз просил вас сыграть мне, а вы отнекивались.
Граф Набедренных не обернулся и не ответил. Сколь бы чудовищным ни было некое положение, жизнь упрямо демонстрирует, что всегда есть как его ухудшить. Ответить, к примеру, голосу, который — тоже — слышит он один, и тем расписаться в необратимости леса, сонаты и леший знает чего ещё.
— Укрыть рояль драпировкой не значит спрятать его, граф. Учитывая вашу любовь к музыке, странно было бы не предположить, что вы играете. Знаю, знаю — музицировать пристало только мастерам, ваши навыки не кажутся вам достойными обнародования… Но неужели вы не понимали, что я просил вас не ради навыков и мастерства?
Перо обрыдалось чернилами, испортив отчёт с северных лесопилок, но граф Набедренных так и не оборачивался.
— В ночь после капитуляции Резервной Армии вы пообещали, что сядете за рояль позже… Позже, когда мы будем праздновать победу революции, не забыли ещё? И всё остальное — тоже позже. Вы опять обескуражили меня, граф, я опять не смог вас себе объяснить! Я ведь был уверен, будто вижу, чего вы страждете, а вы остановили меня, вы сумели остановиться сами — зачем? Для того лишь, чтобы в очередной раз явить своё благородство? И что такое «победа революции», на празднование которой вы сослались? Разве революция не победила? И что, кто-нибудь её праздновал?
Чтобы ни в коем случае не оборачиваться и не отвечать, граф Набедренных уцепился за траурную верёвку, но та оказалась вдруг длинной-предлинной, петлёй окрутила запястье и убежала дальше по паркету. Нетрудно догадаться куда.
— Это поводок, граф. К моему ошейнику. Да, я снял его в последний день — в долг. Чтобы снять его на самом деле, мне надлежит дождаться выполнения ваших обещаний.
Когда граф Набедренных обернулся, он не без изумления отметил, что лес в углу с гобеленом действительно опрокинут — словно ветви вкопали в землю, а корни обратили к небу.
— Душа моя, в какую бы скорбь это меня ни ввергало, я помню, что вы мертвы. Таким образом, обещания никогда уже не будут выполнены. Это горько, но это так.
Веня, вольготно расположившийся в ветвях-корнях, усмехнулся и выпустил струю дыма без папиросы.
— Граф, признайтесь — вам же не нравится об этом помнить.
— Нет, не нравится.
— Это горько, это будто бы ваша вина, это терзает, это отравляет всё вокруг.
— Да, отравляет.
— Ну и зачем это терпеть? Вновь смотр благородства и добродетелей? Вашему отшельническому терпению непременно нужно превозмочь новое искушение? Бросьте. Вам даётся такой шанс забыть, как жестока реальная жизнь, а вы ему противитесь.
— Выходит, душа моя, вы сожалеете о… содеянном?
— Как я могу сожалеть или не сожалеть, если я мёртв? Если вы помните, что я мёртв. Забудьте — тогда отвечу, — и Веня, улыбнувшись живой половиной лица, затерялся в корнях-ветвях.
Верёвка натянулась, дёрнула за запястье в сторону леса — невесомо, но граф Набедренных понимал, что это только начало. В конце же придётся решить, повиноваться ей или всё-таки разорвать.
Или не придётся. Если ждать слишком долго, на сознательный выбор надежды уже не будет.