Неожиданным поворотам судьбы Приблев всегда был рад, если они преподносили что-нибудь хорошее. Впрочем, хорошее, к которому ты долго шёл, не менее приятно. В некотором смысле даже приятнее. Но и в сюрпризах имеется своё очарование. И поди тут разбери, что лучше!
К примеру: чадо господ Туралеевых выпеклось… то есть вылупилось… В общем, было извлечено из печи живым и целым. В отличие от счастливых родителей, Приблеву Юр дозволил пронаблюдать процесс собственными глазами — и зрелище, конечно, запало в душу. Это ведь на словах алхимическая печь называлась печью, а в действительности напоминала она, пожалуй, фотографическую камеру: коробку из металлических, керамических и резиновых сочленений, выпучившую в мир небольшое окошко. Только из камеры вылетает птичка, а из печи — младенец.
Впрочем, сперва из неё спустили густую тёплую жидкость, потом бережно отперли створку. Пуповина крепилась к розовой массе, напоминавшей нечто вроде культуры бактерий и исполнявшей, судя по всему, роль плаценты. Мистер Уилбери, Юр, сам Приблев и ещё несколько помощников-британцев склонились над младенцем. Он был крошечный — Приблеву показалось, что куда меньше нормального; а впрочем, Приблев никогда прежде не видел младенцев, — да, крошечный и весь синюшный. Лежал на боку, скукожив всего себя к пупку.
Мистер Уилбери вдруг жизнерадостно заметил, что пуповина, в сущности, рудиментарна, так что в дальнейшем можно задуматься о способах подачи питательных веществ через некие естественные отверстия зародыша, и Приблеву подурнело. Ну не был он врачом, не был!
Но рождение Туралеева-младшего всё же оказалось тем самым хорошим, к которому долго шли и которое не подвело. Когда Приблев вернулся в чувство, Туралеев-младший уже орал как человек, которому только что перерезали пуповину, а счастливые родители ворковали над ним, чуть не сталкиваясь лбами. Забыв обо всём на свете, они восторженно искали у отпрыска «твои глаза» и «нет-нет, твои брови».
Приблев искренне был за них рад, однако в то же время и несколько обескуражен. Во-первых, что они вообще сумели разглядеть на багровом, сморщенном и в то же время как бы вздутом лице? Во-вторых, ни один из счастливых родителей не имел к отпрыску генетического отношения. Положим, они не знали, что семя подменили — и положим, кстати, что такой вариант их устраивает, ибо сохраняет мужское достоинство Анжея Войцеховича. Но ведь госпожа-то Элизабета в любом случае не имеет к чаду никакого отношения! Как же можно находить у оного «её глаза»?
Даже в серьёзных, кожей переплетённых врачебных трудах Приблеву доводилось читать, что после родов матери стремительно глупеют. В том нет их вины, поясняли труды, это естественное следствие усталости организма и в то же время эдакий специальный природный механизм, дабы роженица не отвлекалась от беззащитного своего потомка на внешний мир. Но, кажется, глупеют не одни лишь матери. И не из-за усталости или механизмов.
Просто вот так действует на людей осознание хрупкости того, за что им придётся ещё не меньше десятка лет быть в ответе.
Глядя на младенца, улыбались все — даже обычно строгий Юр взлохматил волосы и расцвёл. Получилось. Если гомункул из печи чем-то отличался от человека — а он отличался как минимум сроком созревания, сократившимся до полугода; но если было и что-то ещё, сейчас об этом никто не думал.
Когда перерезали пуповину, один из клапанов печи отстегнулся, и часть тёплой воды разлилась по полу. По полу дощатому, невыметенному — а ведь смешно они смотрелись в Порту, но в торжественной, как на выход одежде.
«Я хотела назвать его Димой, а Анжей говорит, что это, конечно, по-росски, но всё же недостаточно, — госпожа Туралеева и не силилась оторвать от чада глаз. — Что ж, будет Петюний».
«Сударыня, а ведь я просил вас зайти ко мне дня два назад, — в голосе мистера Уилбери перекатывались лёгкий акцент и куда менее лёгкий укор. — Мы ведь с вами говорили о лактации…»
Госпожа Туралеева заметно поёжилась.
«Вы не должны… Вы зря боитесь, — увещевал мистер Уилбери. — Just a little pinprick, no? Пара укольчиков…»
«Аристократической даме подобает иметь кормилицу, — прикрыл супругу плечом Анжей Войцехович. — Ваши процедуры по добыванию молока…»
«Неужто вы мне не доверяете? Неужто я и мои люди не доказали свою компетенцию?»
«Ну, вообще говоря, компетенция в одном вопросе не подразумевает компетенции в других, — поспешил вклиниться Приблев. — Простите, мистер Уилбери, я не пытаюсь вас обвинить или уличить, просто…»
«О, но разве я не доказал свою компетенцию в биологической химии? — Мистер Уилбери лукаво усмехнулся. — Припоминаю, что господин Золотце заказывал у меня препарат, связанный со зрением…»
«Stop it, — буркнул Юр, — we have more than enough experimental specimen».
Мистер Уилбери пожал плечами. Он тоже был зачарован своим достижением. Достижение пищало и повизгивало резким голосом, но в Порту, где возобновился вой корабельных сирен, это звучало уместно.
«Позвольте мне вас проводить, — расшаркался Приблев, — „Метель“ ждёт совсем рядом. Правда, я не решился брать водителя — попробую уж как-нибудь сам…»
«Не переживайте, — впервые подняла глаза госпожа Туралеева, — я вожу. Только, умоляю, не уроните Петюнчика».
И ведь в самом деле у них родился сын, даже здесь судьба не подвела. А в складских подвалах гудел электромоторами ещё пяток печей с зародышами на разной стадии готовности — зародышами экспериментальными, не заказными. Какие-то параметры там проверялись. Пожалуй, от этой мысли должно было становиться не по себе, но Петюнчик не обнаружил ни рогов, ни третьего глаза, он казался совершенно тривиальным младенцем; осмотрели его бегло, как обычного, хоть Юр и напомнил родителям, что через неделю потребуется более внимательное освидетельствование.
…Приблев вздохнул и с тоской поелозил пером в чернильнице. В веренице печей имелось нечто жуткое, но та реальность была куда интересней раскинувшегося сейчас пред ним стола с бумагами. Та реальность принадлежала Анжею Войцеховичу, и странно было бы гнать его, влюблённого в сына и заново влюбившегося в жену, сюда. Граф… Графа тоже не было.
Так и вышло, что Приблев остался в Управлении за главного.
К счастью, за те три дня, что прошли с кошмарных слушаний по Конторскому, секретарям удалось наладить некое подобие рабочего процесса. Просителям предлагалось обратиться к Приблеву письменно; прошения разбирались, сортировались, и во второй половине дня часть из них удовлетворялась. Ирония заключалась в том, что в отсутствие графа и Анжея Войцеховича подпись Приблева имела некий юридический вес, пусть и ограниченный.
Управление, однако же, негласно и единодушно постановило, что просителям этого лучше не знать.
Приблев и так справлялся из рук вон плохо. Ну не понимал он, не понимал, как можно выносить какие бы то ни было решения, пусть и рекомендательные, не разобрав вопрос подробно! А это означало разговор, а разговор затягивался. В итоге недовольные всё равно оставались. Конечно, стоило бы открыть приёмные часы и в первой половине дня, но Приблев вообще в Управлении не за тем сидел!
Он залез пальцами под очки и отчаянно потёр глаза. Какие тут просители, когда кругом перипетии.
Ушлая Финляндия-Голландия первая и пока что единственная решилась торговать с Петербергом. Именно на это напирали купцы из Супкова, осаждавшие Приблева едва ли не две недели, а он гнал их, пока Анжей Войцехович не пояснил политические нюансы ситуации.
Дело в том, что Финляндия-Голландия открыла морскую торговлю не с Росской Конфедерацией, а именно со Свободным Петербергом — как с отдельной сущностью. Вернее, даже не со Свободным Петербергом, а с частными из него лицами. Например, перекупщиками от тех самых супковских просителей или бароном Репчинцевым. Но, рассуждала Финляндия-Голландия, Свободный Петерберг себя частью Росской Конфедерации не считает. А значит, росские налоги на эти сделки не распространяются. Конечно, вовсе без налогов торговля проходить не может, это было бы попросту анархией, а молодому самостоятельному городу нужны ресурсы… Ах, как жаль, что он не установил жёсткие таможенные пошлины! Что ж, тогда Финляндия-Голландия сама, опираясь на свою долгую и славную историю, определит, какими должны быть отчисления в казну.
Грабительскими, разумеется.
«Это всё надо отменить, это незаконно!» — возопил Приблев, когда занялся подсчётами, но Анжей Войцехович покачал рыжей головой:
«Сандрий Ларьевич, посмотрите глубже. Открывая торговлю со Свободным Петербергом, Финляндия-Голландия — а вернее, Голландия, у них там тоже внутренние пертурбации — фактически признаёт наш суверенитет. Экономически это грабёж, но политически удачно чрезвычайно. Это сейчас дороже любых денег».
«Но так выходит анархия! — жалобно воспротивился Приблев. — Что ж мы, будем покупать независимость и свободу деньгами?»
Анжей Войцехович рассмеялся.
«А чем, думаете, их покупают? Конечно, пускать на свою шею за просто так нельзя, но и с пошлинами не стоит спешить. Нужно объявить временный переходный период и открыть с голландскими властями переговоры. С голландскими, заметьте, не с Европейским Союзным правительством. Финляндия-Голландия ведь к нам и по морю, и по суше ближе всего, им выгодны эксклюзивные договорённости — тем более теперь, когда финансовое благополучие Европ под угрозой. А мы заручимся союзником. Но для переговоров нужен Даниил Спартакович…»
А Даниила Спартаковича нет.
Иногда неожиданные повороты преподносят что-нибудь хорошее, а иногда — нет. Три дня назад внезапно выяснилось, что граф не в состоянии провести слушания по Конторскому району, и положение спас только удачно подвернувшийся Гныщевич. А впрочем, «спас» — сильное слово. Приблев успел посмотреть на слушания в исполнении графа и потому знал наверняка: тот никогда не приходил с заранее выдуманным мнением, а обретал его в процессе. Гныщевич же слишком очевидно был на стороне барона Репчинцева.
Родившегося в Конторском Приблева мысль о крупной электрической станции в трёх улицах от отчего дома ужасала. Дело ведь даже не в шуме и дыме — просто так район, предназначенный для жилья и учреждений, становился промышленным. Конечно, времена меняются, а прогресс идёт вперёд, но зачем непременно менять хорошую петербержскую традицию и смешивать в одном районе постройки с разными функциями? Это ведь никому не пойдёт на пользу.
В общем, по этому вопросу Приблев ощущал себя консерватором. Так что когда ему принесли резолюцию, в коей значилось, что Гныщевич умудрился каким-то образом перетянуть собрание на свою сторону, он отложил её до выздоровления графа.
Если таковое случится.
Обжегшись на чрезмерном интересе к душевному миру графа Метелина, Приблев изо всех сил старался не делать поспешных выводов о душевном мире графа Набедренных. Но и не думать не получалось: если бы речь шла о кратком помрачении и нервной усталости, графу помогли бы сон и отдых, однако этого не происходило. Хуже того: За’Бэй горестно донёс, что вчера с ним случился совсем уж вопиющий приступ. Проснувшись с утра, не надев домашних туфель и не сменив сорочки, граф вдруг вознамерился отправиться на прогулку. Слуги пытались остановить его, увещевали, но граф их будто не слышал; пришлось удерживать силой, но и на силу он реагировал ненормально, будто не на руки людей натыкался, а на прозрачную стену. Бормотал нечто бессвязное — и так почти два часа, пока не подоспел За’Бэй и не сумел его успокоить; но и тогда граф лишь перестал рваться наружу, а в себя не пришёл — отвернулся в угол и только печально улыбался в ответ на попытки с ним поговорить.
Судя по пересказам, графа посещали навязчивые мысли паранойяльного толка. Насколько Приблеву было известно, медицина пока что не умела определять источник подобных расстройств; впрочем, отыскать катализатор было нетрудно.
За’Бэй отчаянно хотел верить, что катализатор катализатором не являлся, а являлся единственной и исчерпывающей причиной, но нежданное вдохновение привело Приблева прямиком к лакею Клисту, давнему слуге рода Набедренных. И интуитивные подозрения оправдались: прадед графа страдал подобными расстройствами с юных лет. Сам Клист тех юных лет, конечно, не застал, да и поздние видел совсем ещё ребёнком, но в доме все знали, что хозяин время от времени слышит голоса и впадает в мании. Занятно, что порой из этого выходил толк: впервые прадед графа отправился в Индокитай именно под влиянием навязчивой идеи. И, надо заметить, в могилу он сошёл, во-первых, глубоким стариком, а во-вторых, недостижимым морским монополистом.
Услышав объяснения новомодного словечка «шизофрения», За’Бэй замахал рукавами. Приблев, как сумел, растолковал ему, что с этой болезнью можно жить, что в Британии её активно изучают — в общем, что есть множество гипотетических хороших исходов.
«Хватит нести чушь, — с непривычной злобой отрезал За’Бэй. — Просто у графа нервический срыв, утомление… Он не пережил горе как надо, только и всего. Ему бы встряхнуться, от всех напоминаний отгородиться, отправиться в вояж… Хотя какой сейчас вояж, леший! Ну ничего — вот придёт в себя немного, и мы его для начала переселим из особняка в славную квартирку… Временно, конечно. А там и оклемается, даже такая скромная перемена декораций любую дурь из головы выбивает… — Он насупился и прибавил совсем жалостливо: — Ну ведь не может же такого быть, чтобы граф, наш граф, был болен с самого детства, с рождения? Это же… это же так несправедливо!»
Приблев не стал его переубеждать и всячески заверил, что сам-то он врач плохой, нечего к нему прислушиваться. И это было чистейшей правдой. Но в то же время он прекрасно помнил, как выглядел нервический срыв хэра Ройша, и общего с графом у того имелось мало.
Мистер Уилбери уже согласился заняться бедами графа поплотнее, и согласился с энтузиазмом, радуясь перспективе расширить свои горизонты. Палкой мистер Уилбери был о двух концах: интересы он имел явно экспериментальные, а не гуманистические, но зато и молчать умел — а цену молчанию Приблев прилежно пытался изучить. И уж сам-то он знал, как часто врачи нарушают клятву держать недуги своих клиентов в тайне, болтая о них родным и друзьям. Отец любил подшутить над мамой, затеяв повесть о какой-нибудь совсем уж неаппетитной хвори за ужином. Такое уж у него чувство юмора.
Была ли в положении графа несправедливость? Можно ли счесть врождённое свойство человека несправедливым? В некотором смысле, наверное, да: если свойство однозначно делает его хуже других, то есть лишает чего-то и не дарит взамен преимуществ, то выходит будто бы нечестно, как если бы его в забеге ни за что поставили сотней метров дальше. Но, с другой стороны, природа не знает честности и нечестности. Юр заставил Приблева проштудировать всего Шарля Дарвена, да и любой первокурсник из Штейгеля скажет вам: странно обвинять в несправедливости то, у чего нет разума и цели. Несправедливость могут учинить люди, но это люди и исправить умеют. Графу, без сомнения, повезло родиться именно в наш просвещённый век, а не, скажем, лет сто назад, когда его просто сочли бы шельмоватым и обложили пиявками. Всё тот же прадед графа пиявок и разглашения избежал, но, по всей видимости, это заслуга невероятной его удачливости в сочетании с тяжёлым нравом.
А теперь есть даже алхимические печи — быть может, способные избавить людей от неравного старта.
Но сложилось всё-таки несчастливо. У Анжея Войцеховича Петюнчик, у графа бред, а у Приблева — просители, план переговоров с Финляндией-Голландией, банковская реформа, отложенная в долгий ящик центральная электрическая станция, по-прежнему запертые в казармах солдаты Резервной Армии, компенсации пострадавшим от осады, гипотетическая школа — видимо, пока не смешанная, а всё-таки только для девочек — и леший знает что ещё. И что со всем этим делать? Нельзя ведь надеяться, будто на каждую беду удачно подвернётся свой гныщевич.
— Господин Приблев, к вам посетитель, — без стука просунулся в кабинет секретарь. Приблев подскочил и воровато подтянул к себе перо с бумагами, посадив на последних жирную кляксу. Он тут работает, а не облака считает, нет-нет.
— Посмотрите на время, двух часов ещё нет, — сердито буркнул употевший от работы и поневоле единоличный начальник Управления.
— Нет-нет, вы не… Это господин глава Союза Промышленников.
— А, Гныщевич? Что ж вы сразу не сказали — впустите!
Эх, и откуда берётся эта начальственная бестолковость, мысленно посетовал Приблев. То ему не пускай людей, то «что ж вы сразу не сказали». Уж куда быстрей-то.
— Bonjour, mon garçon!
Гныщевич вошёл вальяжно, будто въехал на «Метели» в задрипанный переулок. Пристально оглядел довольно-таки помпезное убранство кабинета, хмыкнул. Придвинул себе стул — до обеда Приблев посетительское кресло не выставлял, дабы не вводить во искушение случайно завернувших.
— Ох, Гныщевич, как я тебе рад! Я же так и не поблагодарил… — Приблев поднялся протянуть руку. — А впрочем, я сейчас кому угодно рад, кто спас бы меня от бумажного кошмара.
— Много дел в Управлении? — сочувственно выпятил губы Гныщевич.
— Шутишь? Нас ведь должно быть как минимум трое — ну, тех, кто имеет право… Ай, — отмахнулся Приблев от самого себя. — Нам нужен граф. Град не может без градоуправца, тем более сейчас.
— А что, ему совсем дурно?
Приблев хотел отделаться формальным «он болен», но сам не заметил, как выложил все свои соображения, да ещё и приправил ссылками на литературу. Пожалуй, означало это, что соображения его изнутри пекли, поскольку чуял он, что не ошибается. Гныщевич слушал сосредоточенно, но в то же время на лице его играло какое-то странное выражение, разгадать которое Приблев не мог.
— И что, il n'y a pas d'espoir? То есть я понял, что общие твои прогнозы оптимистичны, но в ближайшее время?..
Приблев развёл руками.
— Как же ты тут, бедненький?
— Перебиваюсь. Не в последнюю очередь благодаря тебе — спасибо, правда, ты тогда нас всех спас. То есть я, конечно, не стану врать, будто согласен с твоей резолюцией, но тут суть совершенно не в резолюции, а в том, что нужно было что-нибудь сделать незамедлительно. Есть у тебя всё-таки талант…
— Талант… — Гныщевич помолчал и прищурился: — А теперь le talent пришёл к тебе по-простому, по-просительски. — Он запрокинул голову. — Как ты думаешь, мальчик Приблев, это правильно?
— Что? — не понял Приблев.
Гныщевич хмыкнул, засунул ладонь в карман и протянул какую-то бумажку.
— А это что? — снова не понял Приблев.
Впрочем, рассмотреть было нетрудно. Протянул Гныщевич фотокарточку — удивительно хорошего качества, такие делают разве что в мастерских. Но запечатлена была сцена уличная: Гныщевич вдохновенно вещал что-то с трибуны, заглядывая буквально в глаза фотографу, отчего изображение получилось личным, будто специально позировал. На губах Гныщевича играла ободряющая улыбка, а рубаху его прилежно выкрасили красными чернилами. В углу стоял широкий росчерк.
Иными словами, Приблев понял, что именно ему показывают. Не понял он, что это означает.
— Их продают на углах всяческие filles exaltées, а порой и jeunes тоже. Просят меня расписаться, хотя тираж с фальшивыми росписями продаётся разве что немногим дешевле. Понимаешь, mon garçon? У меня есть поклонники.
— Удачная карточка, — похвалил Приблев.
— Но вот какой парадокс, — Гныщевич встал, упёрся ладонями в стол, и в голосе его вдруг зазвучал нажим: — Временный Расстрельный Комитет распускают, не спросив моего мнения, не пригласив меня даже на церемонию! Комитет Революционный тоже теперь навроде как считается понятием историческим. А что же остаётся?
Приблев снова поправил очки. Гныщевич над столом улыбался не менее широко, чем Гныщевич на снимке, и в чём-то ласковей. Кажется, это означало, что он злится.
— Не стоит смешивать. Временный Расстрельный Комитет — это твиринские дела…
— Твиринские ли?
— Ну какая разница! Как бы то ни было, тут сопряжённые процессы, да, но не единый процесс.
— О роспуске Временного Расстрельного объявили по радио, — процедил Гныщевич. — Не удостоили даже выступлением. Знаешь, мальчик Приблев, как оно было? Там inspection была — смотр солдат, отличившихся в поимке беглецов из Резервной. И не первый, скажу я тебе. Событие значимое, но не уникальное. И вдруг заявляется на этот смотр Твирин со своим объявлением! Как тебе?
— Ну, это он, конечно, некрасиво. Я бы так не поступил — лучше было всех позвать, обставить как должно. — Приблев потёр лоб. — Но ведь пора расстрелов в самом деле закончилась, разве ты не согласен? Нельзя же вечно существовать комитету, если он временный!
Гныщевич некоторое время сверлил его глазами, а потом усмехнулся:
— Люблю я тебя, mon garçon. Непрошибаемость твою люблю. — Плечи его расслабились, и он распрямился. — Сделай градоуправцем меня.
С Приблева чуть очки не слетели.
— Ч-что?
— Et pourquoi pas?
— Ну… — Приблев замялся окончательно. — В бумагах, конечно, нигде не указано, что градоуправцем может быть только граф…
— Конечно, — нежно подпел ему Гныщевич, — у нас ведь свободный город.
— Да, но… Но это же, ну, подразумевалось! Разве ты сам не понимаешь?
— Понимаю, — Гныщевич кивнул с серьёзнейшим видом. — Но понимаю я и то, о чём ты мне двадцать минут распинался: что граф свою роль выполнять не может. По крайней мере, прямо сейчас. А люди ждут.
— Это правда, но, — ухватился Приблев за соломинку, — но ты глава Союза Промышленников, это конфликт интересов, тебе нельзя…
— А ты второй секретарь этого Союза, — отрезал Гныщевич. — По крайней мере, пока числишься.
Больше соломинок не осталось — лишь удачный снимок с трибуны. При этом Приблев как-то нутром ощущал, что согласиться было бы неверно. Только почему? Ведь Гныщевич на роль градоуправца подходит прекрасно: он яркий, обаятельный, здравомыслящий, хорошо говорит, у него вон поклонники имеются. Правда, имеются и ненавистники.
Так в чём же дело? В том, что у Гныщевича будет не по справедливости, а по шкурному интересу? Но это для развития города вовсе не плохо, а зачастую хорошо. И потом, Приблев многие его начинания разделял — иначе б не записался давным-давно в секретари Союза.
Может, неприятно колол оппортунизм? Мол, стоило графу занедужить — а этот тут как тут? Да ведь тоже глупость; пожалуй, порой такую ловкость называют оппортунизмом, но в то же время она нужна, иначе кто выручит в трудную минуту? Приблев ведь и сам только что страдал, что, мол, не найдётся своего гныщевича на всякую беду.
А он тут как тут!
Нет, кажется, дело было в другом — в том, что такая смена диспозиции рушила некие не до конца понятные Приблеву, но выстроенные планы. И теперь он сам недоумевал, зачем они ему сдались, когда удачный выход из неприятной ситуации сам идёт в руки.
«Сандрий, — выдавил Золотце тогда, на вершине радиовышки, — скажите, это выглядит так, будто я вас, говоря пресловутым романным языком, вербую? По-моему, выглядит. Леший».
По всей видимости, дело было именно в этом.
— Ты думаешь, что я циник, — сказал Гныщевич на удивление спокойным голосом. — И я не буду спорить: обидно, что обо мне даже не вспомнили, решая целых два вопроса, к которым я имею прямейшее отношение. Je suis désolé. Но у меня нет бреда и новорождённых детей, зато есть фотографические карточки и опыт. И граф… Я не хочу, чтобы графа запомнили человеком, который всех подвёл. Что, неправ я?
— Прав, — сдался Приблев, — но не могу я сделать тебя градоуправцем! Для этого требуется процедура — то есть заранее в уставах и инструкциях должно быть указано, как происходит смена человека на должности. Только процедуры пока нет, недоработали, никто ж не ожидал, что граф… Вернее, это я так думаю, я внимательно не изучал. Но сам-то я всего-навсего помощник или, если хочешь, старший секретарь, разве может у меня быть право сменить градоуправца? Это если по бюрократии. А по сути… — он потупился, снова натыкаясь глазами на фотографическую карточку. — Ведь, понимаешь, это разное. Одно дело — заявиться на слушания, пусть важные, пусть всё хорошо сложилось, но тут есть такой аспект… Там бы кто угодно сошёл — может, даже я. То есть я не отрицаю твоих талантов, просто… Ну вот когда тебе хочется веселья, неплохо порой напиться, но если для веселья напиваться каждый день, ерунда получится.
— Дивное сравнение, — фыркнул Гныщевич.
— Или вот бывает так, что понравится тебе девушка, но на один вечер, а не на всю же жизнь…
— Я тебя понял.
Гныщевич снова прищурился и, кажется, вознамерился сказать что-то неприятное.
— Но я могу назначить тебя, гм, исполняющим обязанности градоуправца.
Прищур Гныщевича немедленно переменился и сделался любопытным.
— То есть, конечно, сам не могу, тут не обойтись без Анжея Войцеховича — ну, господина Туралеева. Нам придётся сначала…
— Исполняющим обязанности, — задумчиво проигнорировал разъяснение юридических нюансов Гныщевич, — да… Да, это разумно. Пока граф не может.
— Именно. Но когда мы его вылечим…
— Снова начнётся совсем другое время, — Гныщевич усмехнулся с каким-то мрачным довольством. — Ты ведь сам сказал, что способов лечить его болезнь в нашем времени пока не изобрели.