За последний пяток лет Гныщевич никогда не приближался к детским воспоминаниям плотнее, чем сегодня.
Когда ему не было ещё и десяти, Базиль Жакович, владелец кабаре, где работал сторожем папаша, заявил, что далее кормить дармоедские рты не намеревается. Хочешь супу? Потрудись — благо у хозяина имелся на сей счёт недурственный план. Держать у себя на приработке детей некрасиво, но кое-где могут и не заметить, а заметив, простить.
Вот, скажем, если б стояло при входе, дверь открываючи, эдакое белокурое чудо!..
Даже выдраенный, выстриженный и завитый, белокуростью Гныщевич не отличался, да и чуда из него при всём старании не выходило. Что-то было в его физиономии решительно нечудесное. Он стиснув зубы позволял застёгивать на себе истёртый камзольчик с зацарапанными латунными пуговицами, расшаркивался и кланялся, но на чай ему давали неохотно. А от многократных манипуляций со здоровенной дверью, entre autres, плечи ныли покрепче, чем заноют позже от таврской науки.
В общем, спустя пару месяцев Базиль Жакович от своей затеи отказался, камзольчик вышвырнул, а Гныщевичу объявил, что тот теперь будет прибирать со столов да чистить полы, ибо до официантов тоже не дорос пока. И было жутко обидно, что зарабатывает он себе на плошку супа не актёрскими талантами, не руками и не мастерством, а тем, на что девок беспризорных обычно подбирают — метлой да тряпкой махать. Это уж спустя годы, в Порту, Гныщевич сообразил, что актёрский талант у него вполне имеется, а хозяин просто сыскал ему неверное emploi. Ну какое из него белокурое чудо?
Гныщевич отсчёт себя вёл со срока более позднего — когда вышел из кабаре, хлопнув дверью погромче, и пошёл искать счастья куда глаза глядят. Вскоре кабаре прогорело, а потом и погорело, и с той, совсем детской поры в душе осталось немного: бережное отношение к несчастной официантской братии, нелюбовь к напудренности да данный самому себе навсегда зарок никогда больше не прибирать с чужого стола.
Вот только именно этим Гныщевич сегодня и занимался — чистил последствия чужой трапезы. Развороченный артиллерийскими снарядами и гражданской паникой Петерберг выглядел как кабаре после особо буйной попойки. Брызги осколков, поломанные стулья, размокшие в луже вина конфетти да сочный храп тех, кто не дошёл до комнат наверху.
Не было в детстве ничего обиднее чужого праздника, а нынче в нём виделся своеобразный уют. Гныщевич сам поражался тому, как спокойно переносит эту мысль — осада Петерберга, un événement без малого historique, почти полностью прошла мимо него. Нет, выпало, конечно, веселья и на Северную часть: оттуда как раз запускали самого первого и самого последнего взрывного делегата, там было больше всего пальбы промеж солдат Резервной Армии, туда приволокли и лазутчиков, выловленных в Порту. Ну так и по тарелкам клиентским нетрудно было собрать себе богатейший ужин, да только твоим он от этого не становился.
Где бы ни звучала пальба, все знали, что решалась судьба Петерберга на юге — там, где был Твирин. И Гныщевича это не смущало. А ведь если посудить, оба они на одно и то же претендовали — на солдатскую верность да уважение; однако же умудрялись не наступать друг другу на пятки. Был у Твирина свой особый charme, который Гныщевич хватать не пытался, а у Гныщевича зато имелся здоровый метаболизм.
Вечер и ночь прошли в лихорадке, так что сегодня утром Петерберг валялся в тяжёлом похмелье. На ногах остались лишь трезвенники да те, кто по природе своей был крепок. И ещё самые увлечённые: не далее как полчаса назад под окнами Гныщевича протрезвонила, прости леший, карета с шестёркой лошадей, содержащая в себе графа Набедренных и Веню. Они не то затеяли утренний променад, не то завершали ночной; граф поклялся, что днём будет в своём уме и в состоянии прочесть торжественную речь. По какой такой прихоти он раздобыл карету, шестёрку лошадей и, видно, доброго картографа, способного проложить по Петербергу для кареты маршрут, — одному лешему и ведомо.
«Да чего тут гадать, — пробурчал тогда За’Бэй. — Известно, по какой прихоти».
Гныщевич только хмыкнул.
«И ведь не скажешь, что укатил с вином да беспутными девками. И вино-то у него шампанское, и девки… какие-то не такие».
За’Бэй рассмеялся. Он не был трезвенником, зато крепостью как раз таки по природе своей отличался завидной. Гныщевич столкнулся с ним под утро возле временного штаба внутреннего патруля, куда господин За’Бэй явился в поисках полезного дела.
Не сиделось человеку на месте, никогда не сиделось. И в комнате их общежитской он почти не ночевал (что искупал раз в две недели громкими попойками), и теперь, уже после революции, постоянно болтался незнамо где. С людьми. Прям как Хикеракли, только Хикеракли вечно норовил залезть в душу, а на лбу у него отпечатывались какие-то глубочайшие выводы, а За’Бэй просто закатывал широкие рукава. В общем, Гныщевич его встретить был рад.
А дел сыскалась уйма. L’engagement de l'artillerie был очень коротким, но когда это размер имел первоочерёдное значение? Две минуты — тоже немного, но Резервной Армии для сдачи Твирин выделил лишь их. А до того — ещё меньше выделил армии своей, петербержской, чтобы под свист и грохот разобраться, палим мы в ответ или всё-таки не палим. Выдумал давать из всех орудий «по ногам», рявкнул, что с духом собираться надо быстрее, а то ни лешего от Петерберга не останется. Надо заметить, что все чины, имеющие доступ ко внутреннему радиоканалу, успели высказать всё, что они по этому поводу думают. Да, орудия были предварительно налажены, залп был подготовлен.
Но когда это подготовка означала непременное намерение?
Меньше (хотя кто ж считал?) чем за две минуты артиллеристам пришлось вернуться на позиции, если кто гулял, примириться с мыслью о том, что залп действительно будет, прицелиться и навострить уши на финальную команду. И ведь справились! Это была самая короткая война в истории. И самая бескровная.
И без Гныщевича.
Зато после он всем люб да дорог оказался. Твирин, раздав свои приказы, слёг не то с горячкой, не то от экстаза — autrement dit, плюнул на бразды. Но пока одни взводы храбро маршировали к петербержским казармам с белыми флагами навытяжку, другие не менее храбро палили. Из артиллерии — по городу, из ружей — по спинам своих соратников. Или своих артиллеристов. Или просто абы куда.
В общем, запутались ребята в себе.
Петерберг помог распутаться, открыв новоиспечённым пленным ворота. Тут уж, конечно, случился ажиотаж, будто в лавке мясной в привозной день. А ведь, казалось бы, взрослые мужики.
У Гныщевича в Северной части в этом смысле имелась своя spécificité régionale. Поскольку именно там случился единственный взрыв, доковылявший до рядов Резервной Армии, солдаты её заразились ожидаемой паранойей. Боялись, болезные, что Петерберг себе же под бочок бомбу подложит, желая их всех непременно истребить. И тут же, на севере, командование в Резервной Армии было самым скудным, поэтому и внутренние перестрелки солдат получились самыми жестокими. Плюс целый батальон противника героически сбежал в направлении Межевки. Грабить родимый метелинский завод, не иначе.
Но это было ещё не веселье — настоящая festivité началась, когда солдаты Резервной Армии начали вступать в распахнутые ворота.
Как бы это ни выглядело со стороны, в действительности большинство из них были живы и целы, по которой причине занимали в этом мире некоторую площадь. Девать их было решительно некуда — у Гныщевича руки отвалились самостоятельно разоружать, прохлопывать на предмет диверсий, украшать кандалами (а потом, когда те закончились, верёвками) и направлять в камеры. Он, конечно, это делал не один, но ведь и в обороне кого-то оставить было нужно! А тут ведь главное не потерять момент — ясно же, что противник сдаётся, запаниковавши, но может вообще-то и успокоиться, и опомниться, и учинить акцию неповиновения, аки девица младая. Хотя казалось бы — пришёл сдаваться, так сдавайся уже, чай не убьём.
Убивать и не планировали (потому что вообще не планировали, что делать в случае успеха), но быстро выяснилось, что противник прекрасно справляется с этим делом и сам. Согнанных в камеры солдат нужно было хотя бы поить (согреются-то теплом тел, да и от голода за день никто ещё не умирал). Это, естественно, целых.
Но была ещё куча раненых. Не такая большая, как в летописных войнах, но на наш век хватит. От раненых Гныщевич впервые несколько опешил: вроде бы и полагается к ним проявлять сострадание, это создаёт тебе хороший image в глазах интересующихся. С другой стороны — а зачем? С третьей — так не добивать же их собственными прикладами? Вот ещё, силы тратить. В общем, раненых Гныщевич запихал в отдельный барак, после чего вернулся к радиоустановке — искать мудрости коллег.
Выяснилось любопытное. Во-первых, со своей долей страждущих Гныщевич умудрился справиться первым. В Южной части, у Мальвина, всё-таки развязалась активная перестрелка между Резервной Армией и Охраной Петерберга. В Восточной, у Плети, всё было наиболее спокойно, но Плеть по привычке своей никуда не спешил (нетрудно было представить, как пленники входят в его камеры, выстроившись по двое). В западной, твиринской части командовал генерал Йорб, пренебрегший теперь радиосвязью.
Во-вторых, мнения относительно раненых тоже разделились. Мальвин коротко порекомендовал их «не жалеть». Плеть не менее коротко заявил, что исцелят’ раны — долг любого воина. Твирин молчал, но Гныщевич ничуть не сомневался в том, что его представления о солдатской чести распространяются на всех.
По этому поводу он пожал плечами и отрядил пяток солдат да пару десятков Второй Охраны на поиски беглого батальона. Не бросать же завод на произвол судьбы!
Вся ночь ушла на последовательную конфискацию несметного числа пожитков, кои Резервная Армия притащила под стены Петерберга ради осады. Палатки, кони, обозы с едой. Оружие и орудия, конечно. В одной из палаток обнаружилась также кучка испуганных девиц, которым явно сулили вовсе не залпы по ногам, а в другой — два генерала и три полковника. Они прострелили себе виски, причём один явно сопротивлялся.
Подобная vaillance Гныщевича изумляла. Ладно, напали; ладно, сдались ради сохранения шкур и нервов; но зачем же головы себе дырявить? В прогулке по лагерю противника его сопровождал сам генерал Стошев — проявивший, кстати, во время осады впечатляющую смётку, а во время пленения — навыки укладывания врагов аккуратными и ergonomique стопками.
«Что вам неясно? — хмуро буркнул Стошев. — Они не сумели справиться со своими солдатами, вот и…»
«Вы, мой друг, тоже не сумели, однако не валяетесь у себя в кабинете в красной лужице».
«Не валяюсь и не буду. Это Йорб с вашим Т-твириным, — слово „Твирин“ он всегда выплёвывал, — пытаются ввести в Охране Петерберга такую моду. Ну уж нет. Если ты ошибся, вынести себе мозги — худший способ хоть что-то поправить. Нужно жить, принимать вину и исправлять содеянное».
«Вы не солдат, — покачал головой Гныщевич, после чего лучезарно улыбнулся. — Мне это нравится».
Стошев проворчал что-то о том, что, мол, об этом-то он всю жизнь и мечтал, и забыл о Гныщевиче, погрузившись в извлечение из мёртвых вражеских генералов их документов. Он из всей четвёрки бывших командующих Охраны Петерберга принял позорное падение наиболее здравым образом: стукнул кулаком по столу, выругался через зубы и вернулся к своим делам.
Это Гныщевичу тоже нравилось.
У Резервной Армии остались и другие командующие, пусть бы и чинами пониже, но Гныщевич предпочёл им набитые снаряжением обозы. Когда забрезжило утро, он сообразил, что не спит уже заметно более суток, однако намеревается продолжать в том же духе и далее. С ранеными (теми из них, кто ещё не откинул копыта) всё же следовало разобраться, и Гныщевич направил свои шпоры к Скопцову, ибо кому ещё заведовать в этом городе исцелением пострадавших?
Скопцов всю недолгую осаду просидел во временном штабе внутригородских патрулей — те нынче, ясное дело, усилились. Наверное, соломинку тянул или вроде того — никак иначе это magnifique назначение Гныщевич объяснить себе не мог. Скопцов и патрули? Даже мальчику Приблеву сыскалось дело по натуре — он восседал на складах, куда спешно свезли все ценные ресурсы вроде керосина и провианта, что не стали раздавать прежде срока. Осада-то могла и настоящей оказаться, так что кое-какие запасы следовало придерживать руками Революционного Комитета самолично.
Как бы то ни было, Скопцов и патрули. Но, что важнее, Скопцов и городские врачи. Врачи, собственно, к подходу противника были мобилизованы в казармы, а стоило залпам затихнуть, ринулись они к петербержцам. Вполне оправданно: вышагивая к штабу патрульных по Конторскому, Гныщевич внимательно изучил целый квартал, развороченный снарядами. Алмазы и те после взрыва выглядели грациозней. И там почти не было жертв. А тут были, и весьма неаппетитные.
Гныщевич даже позволил себе отклониться от маршрута и быстренько удостоверился в том, что дом мальчика Приблева не пострадал. Развороченный квартал был с ним совсем рядом.
Повезло!
Временный патрульный штаб организовали на задворках Конторского в обычном жилом доме — впрочем, жилые дома там выглядели весьма присутственно. Скопцова Гныщевич обнаружил в дверях оного: тот вежливо объяснял За’Бэю, что работы у него не имеется.
«У меня имеется», — поприветствовал обоих Гныщевич, после чего коротко изложил ситуацию. В ситуации же наличествовал немаловажный nuance.
У городских врачей были дела поважнее раненых солдат Резервной Армии, это Гныщевич и сам понимал, а если б кто из них полез вперёд с излишним человеколюбием, пообломал бы. На первом месте всегда свои, и пусть Гныщевич никогда не чувствовал себя особенным петербержцем, своих от чужих он отличить умеет, спасибо.
Но у Резервной Армии водились собственные врачи, аккуратно отсортированные в отдельные камеры. Они, конечно, рвались, рыдали и молили допустить их до больных. Но были при этом врагами — да такими, которых и не досмотришь толком. Леший же знает, что у них там в ампулах!
«И вы просто заперли их в отдельных камерах? Не позволили ничего сделать, не позволили хотя бы облегчить страждущим боль, наложить простейшие повязки?» — свёл бесцветные брови Скопцов. Гныщевич закатил глаза.
«Вот только не начинай мне тут! Боль и перетерпеть можно, а кровь сворачивается. А если кто умрёт — так умрёт, мало ли. Пара целых генералов у нас есть, а петербержским врачам найдутся петербержские дела. Показать тебе, кому тут повязки нужнее?»
«Не нужно мне разжёвывать, я вашу позицию понял, — тихо ответил Скопцов, помялся и прибавил: — Всё верно».
За’Бэй недоверчиво на него вылупился, да и сам Гныщевич оторопел.
«Верно? Скопцов, mon cher, ты в порядке? Ничем не стукнулся?»
«Вы тоже хотите укорить меня в том, что я не рыдаю по умершим и больным? Это старо и неостроумно, а у меня есть дела».
«Просто непривычно видеть в вас такую холодность», — осторожно заметил За’Бэй.
«Это не холодность, — Скопцов медленно вздохнул и потёр переносицу, — это… Это врачи Резервной Армии. Вы же сами, господин Гныщевич, резонно заметили, что с уверенностью досмотреть их нельзя — а для работы им нужна… определённая свобода. Мы не можем таковую предоставить. Это небезопасно во всех смыслах».
«Если ты переживаешь за осведомлённость Четвёртого Патриархата, беглецов всё равно хватает. Не сомневаюсь, что половина из них уже на полпути к Столице».
«Но не тех, кто видел изнанку казарм. — Скопцов замер, задумался, а потом с детским надрывом затряс головой: — Нет-нет-нет, вы приняли верное решение. После, после, вечером или даже днём мы направим к ним, к раненым солдатам, своих же врачей. Но пока у нас есть собственные пострадавшие, и… Не нужно рисков».
«Даже с конвоем?» — уточнил на всякий случай Гныщевич. Он, вообще говоря, шёл сюда в твёрдой уверенности, что Скопцов заохает и возьмёт это дело на себя, а тут эвон как.
«Даже с конвоем. Что-то ещё? Нет? В таком случае простите, я спешу».
И он торопливо умчался прочь, не выдавая походкой никакого излишнего волнения. В спокойном пред ликом массовых страданий Скопцове имелось нечто куда более жуткое, чем в самих этих страданиях. Гныщевич с За’Бэем переглянулись, не особо скрывая растерянность.
«Нет, ну в некотором смысле он, конечно, прав, — развёл руками За’Бэй. — Ты много видел дисциплинарных наказаний? Я вот видел. У нас в деревне розгами почти что не секли, неагрессия же, но любили за всякие пакости запереть в погреб. Это верно, поскольку ломает дух — ну или смиряет, тут уж какое слово выберешь. А мы Резервную Армию как раз за счёт духа и смирили. Если из одних казарм в другие будут бегать врачи, утешать, разносить новости, они и воспрянуть могут…»
«А караул через сутки стояния на ногах способен кого-нибудь и упустить, — кивнул Гныщевич, — любой нормальный человек это понимает. Вопрос в том, с каких пор Скопцов заделался нормальным человеком».
За’Бэй пожал пухлыми плечами своего тулупа.
«Ещё и убежал куда-то, — Гныщевич неодобрительно скривился. — Ну ему-то, ему тут куда бежать?»
«Наверняка к хэру Ройшу», — уверенно заявил За’Бэй. Чужая уверенность всегда вызывала в Гныщевиче лёгкие подозрения.
«Все там будем».
— Да наверняка тебе говорю, к хэру Ройшу, — За’Бэй убеждённо скрестил руки на груди. — И не в том смысле. С ним, конечно, все советуются…
— Я не советуюсь, — незамедлительно хмыкнул Гныщевич.
— Хорошо. Все, кроме тебя, советуются. И Твирина. Но у них ведь там этот… кружок отличников.
С момента их встречи возле патрульного штаба прошла уже пара часов, и теперь За’Бэй с Гныщевичем восседали в кабинете последнего. Утро успело разгореться в полную силу, залив улицы тепло-розовым светом. Внутри от этого тоже делалось тепло и как-то уютно. Спать по-прежнему не хотелось, но хотелось просто вот так присесть и часок никуда не бежать.
Мы ведь победили, отстояли, разбили и не слишком пострадали. Утренние горожане до сих пор не вполне в это поверили, но Гныщевич проследил за тем, чтобы каждый патруль носил при себе и расклеивал по стенам листовки с кратчайшим описанием событий.
Мы победили. Резервная Армия сдалась. Нас признают и уважают. В городе снова безопасно.
Спите и ничего не бойтесь.
За’Бэй в последние месяцы хорошо изучил пути снабжения города, так что немало помог Гныщевичу в сортировке конфискованных у сражённого противника ресурсов. Иными словами, подсказал, какую ворованную телегу куда катить. С основным массивом дел они управились, а теперь просто сидели вдвоём и болтали.
Убирать с военного стола на пару с За’Бэем оказалось не так уж дурно, тем более что он был рукастым малым.
— Un cercle des intellos? — переспросил Гныщевич. — У кого там кружок отличников? — Он туповато потёр лоб. — И зачем?
— Ты плохо в Академию ходил, — ухмыльнулся За’Бэй.
— Я прекрасно в Академию ходил, радетельный мой.
— Ну хорошо, ты туда не за тем ходил. Как, собственно, и все приличные люди. А некоторые ходили за тем — за знаниями. Не замечал? Они ведь как были отличниками, так и остались — хэр Ройш, Скопцов, Мальвин… Золотце вот тоже, хотя на него последнего подумаешь. Ну, такая у них психология. Всё непременно по плану, по линеечке, аккуратненько!
— Не замечал, — хмыкнул Гныщевич.
— Конечно, не замечал, и экзамены ты всегда сам по себе сдавал, ну или с Плетью. А им после беседы с лектором непременно нужно было вместе собраться и обсудить. Не расписание попоек на каникулярной неделе обсудить, а кто как ответил и какой им балл выдали. — За’Бэй крайне выразительно фыркнул. — Ну ты понимаешь. Думаю, так и теперь.
— Балл обсудить, quelle absurdité, — Гныщевич лирически подпёр кулаком шляпу, — а говорят, люди меняются.
— Да ни лешего! — махнул рукавами За’Бэй. — Это всё враньё и происки разных фрайдов.
Они похихикали. А За’Бэй, пожалуй, и прав; отличники! И это в тот момент, когда нужно изо всех сил спешить с подготовкой торжественных речей, объясняться с горожанами, устранять плачевные последствия веселья… А тут эти уселись баллы проставлять, а граф им в оппозицию так и вовсе карету выискал.
Эх, леший с ними; Гныщевич не мог найти в себе сил обозлиться на то, что другим требуется отдых. Изнеженная аристократия и сочувствующие, что с них взять. За’Бэй приволок в кармане тулупа флягу с каким-то пойлом. Гныщевич обычно пойла у себя в кабинете не допускал, но сегодня сделал исключение. В конце концов, в былые времена он вполне терпимо относился к тому, что на соседней лавке привычно закладывают за воротники, обшлага и прочие детали костюма.
Забэевское пойло хоть пахло приятно, да и хмелел он не слишком.
— Я, между прочим, с самого начала говорил, что нужно было организовать партизанские отряды, — сообщил За’Бэй после щедрого глотка. — Мы ж заранее знали, что они идут! Вся эта композиция с «Карминой Бураной» вышла здорово, но всё равно обидно.
— Мечтал поползать по лесам с ножом в зубах?
— Да-а… — не стал лукавить За’Бэй, но тут же поправился: — Ну то есть нет, конечно, по вашим снегам — бррр! Это только росы могут, я б не выдержал. А вот в Турции-Греции это дело любили. Вернее, в Греции, мне папа рассказывал. Когда он совсем маленький был, лет десяти, Турция и Греция же ещё не объединились — объединялись который год, но мешало сопротивление. Как раз таки партизанское, с ножами. От папиного дома в сотне километров и сейчас мемориал есть — где была большая их стоянка. Конечно, там теперь всё ненастоящее, но всё равно.
— Стоянка — это уже как-то не по-партизански.
— Ну, она импровизированная. Они сперва на пару дней остановились, а потом оказалось, что место удобное — со всех сторон гористо, их там не найти. Вот у росов повсюду леса, а в Турции-Гре… ну то есть в Греции — горы. По ним дороги знать надо. Они ведь за счёт этого и побеждали, там всякие уловки есть. Знаешь, буквально как птицы! Прикинуться раненым и заманить в ущелье, а потом камнями забросать. Здорово же!
— У нас тут только снежки, — Гныщевич сонно потянулся, но За’Бэй не заметил, а продолжил увлечённо жестикулировать:
— У меня папа и дед не партизанили, они вообще за объединение были, а вот мамин брат ушёл в горы. Вернулся, кстати, целый и невредимый. Любой организованный отряд, говорил, оставляет за собой очевидные следы. А по ним можно идти долго — хоть день, хоть неделю. Следить только, чтоб не нашёл что важное. Говорил, это вроде рыбалки: закинул удочку, рыба заглотила, а ты ждёшь, когда подсечь.
— Если твои папаша с дедом не партизанили, может, у них и советы по борьбе с такими рыбаками есть? — поинтересовался Гныщевич. — Они нам сейчас полезней будут. Я нынче к допросам не расположен, но Стошев у нас любит считать — говорит, одна пятая Резервной Армии по лесам разбежалась.
За’Бэй задумчиво почесал грудь. Под тулупом на него была надета цветастая турко-греческая рубаха, лишённая пуговиц и застёжек. С чего это, спрашивается, ему всё время холодно.
— Собираетесь ловить?
— Ну не бросать же ребят в беде, им там голодно и одиноко. Правда, ловить их особо некем — даже с учётом Второй Охраны половина наших сил стережёт пленников, кто-то отлёживается или вообще убит, а остальным нужно заниматься городом. Но у меня есть одна мысль…
В дверь постучались. Солдат, имени которого Гныщевич не помнил, доложил, что к нему явились посетители. «Ну пусть посещают, только по делу», — кивнул Гныщевич. За’Бэй и не подумал вежливо убраться, а гнать его как-то не хотелось.
Больно уж ладно сидели. Как год назад, когда в общежитскую комнату к любому из них мог заявиться незваный гость.
В данном случае гость оказался воистину деловым. Цоем Ночкой собственной персоной он оказался. Со свитой из обоих живых сыновей и парой головорезов покрупнее.
— Мал’чик мой, у меня к тебе разговор, — Цой Ночка выразительно покосился на За’Бэя. Свита органически растеклась по стенам, не привлекая к себе чрезмерного внимания.
— Если ты о благодарности, то я своё слово сдержу, — отмахнулся Гныщевич, — дай мне денёк на передышку. Община и правда здорово помогла, il me semble que всех лазутчиков переловили. Это хоть настоящие лазутчики были?
Лазутчиков тавры и правда приволокли, как по часам, — десяток не слишком смелых ребят. Уже прибитых и потому готовых во всём раскаяться. О том, что через Порт в Петерберг может пролезть кто угодно, поскольку Порт не проконтролируешь, очень переживал хэр Ройш, и Гныщевич был с ним в кои-то веки согласен. Но община справилась. По крайней мере, эксцессов не наблюдалось.
Вот Гныщевич бы на месте Цоя Ночки не преминул выдать за лазутчиков пару-тройку несимпатичных парней, если таковые завалялись. Ну так, чтоб число вышло посолиднее. А правда ли они лазутчики, разбираться пока времени не было.
— Зачем ты меня обижаешь? — немедленно надулся Цой Ночка.— Да при посторонних. Нехорошо так делат’, мал’чик мой.
— Ладно-ладно, bien, — Гныщевич миролюбиво воздел ладони. — Мне всё равно — главное, что всё обошлось. Временный Расстрельный Комитет в лице меня официально выражает благодарность общине. Будет тебе и грамота, и подпись. Завтра.
— Завтра нел’зя, — покачал Цой Ночка головой с таким видом, что Гныщевич немедленно подобрал вытянутые ноги и сладким голосом попросил За’Бэя обождать за дверью. Только не уходить далеко — больно уж хорошо сиделось.
— Что такое? — серьёзно спросил Гныщевич, когда За’Бэй сокрылся. Тавры ощерились.
— Головой ты не думаешь, вот что, — позволил себе буркнуть сквозь зубы Тырха Ночка. — А все говорят, сообразител’ный.
— Ты мне тут повыступай, — огрызнулся Гныщевич, — я тебе такую предысторию на Южной Равнине отыщу, костей не соберёшь. Станешь у меня завзятым убийцей росов.
— Да я родился в Петерберге! — сжал кулаки Тырха Ночка, но отец его осадил:
— Я же говорю — сообразител’ный, — Цой Ночка повернулся к Гныщевичу и вкрутился в него тем своим глазом, что не забегал; этого одного глаза было достаточно. — Послушай, мал’чик мой. Ты думаешь, что мы помогли тебе с Портом за награду.
— Когда вы что-нибудь делали не pour une taxe!
— …Ты думаешь, что мы помогли тебе за награду. Но это не так. Община всегда помогает своим.
Он замолк, и Гныщевич почти испытал беспокойство. Впрочем, показывать его не спешил.
— В том числе и своему городу, исполняя патриотический долг, — скрестил он вместо этого руки. — К чему ты клонишь?
— Мы тебе помогли, — с нажимом продолжил Цой Ночка, — а ты нас обманул. Ты не рассказал, как испол’зуют имя тавров в бою. Мы должны были знат’ заранее. И мы знали про бол’шую победу на Равнине, спасибо тебе за это, мал’чик. Но мы не знали, что ваш Комитет так её испол’зует.
— Это сработало, — заупрямился Гныщевич, но потом вздохнул: — Да понял я, понял. В вас теперь видят врагов. Резервная Армия, может, и угрожала Петербергу, но у самих петербержцев тоже имелись друзья и родные в Армии Оборонительной. Pas? Верно же говорю?
— Если тавры напугали даже вражеских солдат, простым петербержцам тем более нужно нас боят’ся, — печально кивнул Цой Ночка. — И они боятся.
— Ты ж всегда хотел, чтобы тебя боялись.
— Общину, а не выдуманных тавров с Равнины. Понимаешь, мал’чик? Когда боятся за твои дела, это верно. Когда придумывают себе то, чего ты не делаешь и не делал, это неправил’но.
— Понимаю, папаша, — Гныщевич вспрыгнул на стол и впал в задумчивость. Цой Ночка заблуждался только в одном: предупреждать о хитрости Революционного Комитета общину было бы бессмысленно. Что та могла поделать? В худшем случае — саботировала бы расписанный как по нотам план. Это уж точно лишнее.
Но для того, чтобы счесть врага своего врага другом, нужна душевная твёрдость, а большинство горожан ей не отличались. Они, без сомнения, ликовали победе над Резервной Армией. Это вовсе не означало ни ненависти к Армии Оборонительной (далёкой и безопасной, более не существующей), ни любви к равнинным таврам.
Скорей уж наоборот. Тут Цой Ночка был прав. Если тавры способны уничтожить целую армию, как их не бояться, даром что тавры эти совсем другие? А если кого-то боишься, как не совершить une attaque preventive? Не поджечь домище Цоя Ночки, к примеру?
Или не взорвать. Это модно.
— У меня есть предложение, — выдал наконец Гныщевич. — Но оно тебе не понравится, поскольку подразумевает работу. Настоящую работу, слышишь меня?
Цой Ночка слушал.
— Одной благодарности за помощь при осаде недостаточно, ты прав. Даже с грамотой. Люди дураки, а грамота слишком абстрактна. Тут нужен, как это, критерий, по которому простой человек сможет отличить хорошего тавра от плохого. И хорошего не бояться. Да не ворчи ты, я не о себе говорю! Так вот, — Гныщевич спрыгнул со стола, подошёл к конторке для бумаг и принялся яростно там копаться, — героической помощью при осаде и поимкой коварных лазутчиков… кстати, всё-таки отыщи мне ещё пяток для солидности… героической помощью таврская община Петерберга подтвердила свою лояльность городу и интересам города, а не какой-то там Равнине. Тавры — народ храбрый и честный, в чём-то честнее нас самих… Мы вот боялись Европ и Пактов, трепетали, а они тренировались на подпольных боях. — Вытащив желанный листок, Гныщевич театрально им взмахнул. — Но не бойтесь, жители Петерберга! Таврская община не просто на нашей стороне, она готова охранять наш честный сон! Ибо указом Временного Расстрельного Комитета она отныне производится в добровольную таврскую дружину! Вы же свыклись со Второй Охраной, вот и с таврами свыкнетесь. Только придётся вам — вам, Цой Ночка, а не жителям Петерберга — выдумать какую-то символику и носить её. Хотя бы повязки или что-то вроде, quelque chose dans ce goût-là. Чтобы отличать хороших тавров от плохих, с Равнины.
Головорезы зашевелились и запереглядывались, но Цой Ночка глубокомысленно кивнул. С некоторой неловкостью Гныщевич приметил в его взоре умиление и даже нежность.
И гордость.
— Это ты хорошо сочинил, — продолжил Цой Ночка кивать тяжёлой головой, — очен’ хорошо. Я вед’ и сам о таком думал.
— Хорошо? — возмутился Тырха Ночка. — Я один, дурак, ничего не понимаю? Росы нас боятся. Ты предлагаешь дат’ нам официал’ную над ними власт’. И они нас от этого перестанут боят’ся?
— Во-первых, это не власть, — хмыкнул Гныщевич, — это служение. Во-вторых, да. Они ведь не того боятся, что вы с ножами. Петербержцы вообще привыкли к тому, что в городе есть люди при оружии. Они того боятся, что на вас управы никакой нет, один только общинный закон. А так вы вроде бы под Временным Расстрельным Комитетом будете — по закону гражданскому. Видишь разницу?
— А если мы тебя слушат’ не станем? — продолжил вертеть мысль один из головорезов.
— А вы станете, — ласково поведал ему Гныщевич и обратился к Цою Ночке: — Сейчас Петербергу нужнее всего дисциплина. Сможете патрулировать улицы? Это большого ума не требует, город вы знаете.
— Патрулироват’ сможем, — не замедлил согласиться Цой Ночка. — Я сам раздумывал даже о том, чтоб во Вторую Охрану вступит’, но обидно… А ты хорошо сочинил. Тол’ко ты, мал’чик, нас в самом деле под гражданский закон не подводи. Мы без него разберёмся.
— Делать мне больше нечего. Пусть на улицах будет порядок, а на вас не слишком жалуются, и это я у вас, а не вы у меня в долгу останетесь.
Цой Ночка довольно улыбнулся. Ну конечно, драгоценное слово «долг».
— А ты правда можешь это сделат’? — подал голос другой детина, прежде молчавший. — Написат’ бумагу, чтобы вся община стала дружиной?
— Господин наш Мальвин Вторую Охрану организовал единолично, — Гныщевич потряс бумажкой, — вот у меня фотографическая копия. Сейчас перепишу, подмахну — и дело сделано. Вернее, не совсем: тут, уж простите, по одной nationalité нельзя, потребуется список имён. Да, да, только так! Иначе не поверят. Но его можно подшить позже. Собственно, чего тянуть?
Раздобыв из ящика чистый лист и сосредоточенно покусав перо, Гныщевич быстро переписал чеканные формулировки Мальвина, переправив их как нужно, чтобы тавры считались теперь петербержской особой дружиной. Расписался. Прибавил слова о том, что перечень оных тавров следует искать в приложении.
— Печатей не надо, бланк специальный, — пояснил он, протягивая Цою Ночке второй экземпляр, полученный при помощи копировальной бумаги. — Размножишь сам. Добро пожаловать в круги тех, кто трудится во славу Петерберга. Не перетрудись.
Цой Ночка прижал листок к груди с воистину отеческой лаской. Приглядевшись, Гныщевич сообразил, что в глазах у него стоят слёзы, и совсем уж растерялся.
— Вот только не надо мне тут sentiments, — поспешил рассмеяться он. — Мои бумажки не защитят вас от отдельных росов, желающих набить таврские морды. Конфликты будут, стычки будут. В такое уж время живём.
— Дело не в бумажке, мал’чик мой, — покачал головой Цой Ночка и засверкал очень белыми на смуглом лице зубами. — Дело в том, как ты вырос. Каким вырос.
— Я уж точно рос, — не слишком ловко отшутился Гныщевич.
— Нет, — Цой Ночка отказался меняться в лице, — ты настоящий сын общины. Лучший сын.
Краем мысли Гныщевич отметил, что не стоит говорить подобное при родных сыновьях, но… Но они ведь община. В общине все сыновья и все братья. Разве не так? Все — семья. И Тырха Ночка, пусть и насупился, не стал спорить, и младший сын Цоя Ночки, Бура Ночка, тоже смолчал. Даже улыбнулся.
— Косы вы от меня не дождётесь, — ухмыльнулся Гныщевич, выставляя их за дверь. Ему было приятно, чего уж скрывать. Очень приятно, потому что приятно, когда тебя ценят за дело.
Никакой даже самый родной отец не может быть важнее отца названого, потому что — что с него, родного, взять? Он тебя не выбирал.
А этот — выбрал.
В коридорах, меж тем, по-прежнему миловался с флягой За’Бэй. И очень кстати, поскольку спать в таком трепетном состоянии души было бы неразумно — эдак просыпаться не захочется. За’Бэй на промедление поворчал, но в кабинет вернулся, и уютный, по духу своему студенческий разговор вернулся вместе с ним.
Впрочем, студенческим он был только по духу. Круг тем остался весьма прикладным.
— Ты хотел мне рассказать о том, как будешь ловить беглых врагов, — напомнил За’Бэй, в который раз набивая трубку. — Советы я тебе кой-какие придумал, пока вы там судьбы решали — в самом деле, папа с дедом любили поохать, как деревням тяжко живётся, когда вокруг с оружием скачут. И что конкретно деревни для облегчения своей участи выкинуть могут. Но ты сначала сам выскажись.
— Ситуация изменилась, — Гныщевич задумчиво всмотрелся в собственную чернильницу, — ситуация всегда меняется! Хотя моя идея от этого хуже не становится.
— Какая идея-то?
— А! — чернильница отблёскивала тусклым боком, пуще прежнего навевая воспоминания. — Что привёз в Петерберг Йыха Йихин?
— Академию и оскопистов, — загнул пальцы За’Бэй, — ну и себя, конечно.
— А ещё?
— Водосборники под городом.
— Их он, я надеюсь, не привёз, а на месте прорыл. — Гныщевич покачал головой. — Эх, mon cher! Это не я, это ты плохо учился в Академии! Йыха Йихин привёз в Петерберг свою собственную породу псов. Больших, лохматых, быстроногих и прекрасно натасканных на людей. В предпоследние годы их использовали для того, чтобы поплотнее закрыть Петерберг на въезд и на выезд, в последние — и вовсе не использовали. А зря. У нас по-прежнему есть как минимум две отличные псарни.
За’Бэй присвистнул.
— Это ты круто хватил.
— Это эффективно, — Гныщевич почесал шляпу, — я надеюсь. Но сам посуди: кто может выследить и поймать беглого — быть может, окровавленного — противника лучше, чем породистый, натасканный и наверняка заскучавший у себя в конуре пёс?